Александр Данилыч встревоженно обернулся – и только плечами пожал, недоумевая, чего так испугалась Маша. Ведь на пороге стояло не адское видение, как он уже думал увидеть, а всего лишь Бахтияр – мрачный, серьезный… но вот он поднял голову, и Меншиков увидел, что в глазах его бушует нескрываемое торжество.
Бахтияр шагнул вперед, гордо расправил плечи и произнес:
– Это я, ата [85].
11. Неожиданное сватовство
Мгновение в горнице царило недоуменное молчание. Сашенька в ужасе отвернулась, Александр завел глаза, а Маша с отцом глядели на молодого черкеса как завороженные, и не зря: ведь вместо адского видения перед ними оказалось чудовище в человеческом облике.
И вдруг раздался хриплый каркающий смех. Все, как по команде, взглянули на Александра, ибо это смеялся он – до слез, до колик, складываясь вдвое, сам изумленный тем, что его догадка оказалась такой верной. А впрочем, чему так-то уж изумляться? К этому давно шло, удивительно, что столь затянулось!
Он так хохотал, что даже подавился смехом, когда вдруг железные тиски сдавили его плечи и беспощадно повлекли прочь – вышвырнули из дому на траву; Александр, оглушенный, лежал плашмя, пока на него с размаху не шлепнулась рыдающая Сашенька.
– Он прогнал нас! – бормотала она сквозь всхлипывания. – Он выгнал нас, выгнал!..
Александра лучше всего вразумляли сильные впечатления. Вот и сейчас: одним крепким тычком отец смог вбить в него даже угрызения совести.
– Ладно, не плачь! – Он поднял сестру, неуклюже прижал к себе: проявления нежности были для него диковинны. – Ну, тише, успокойся. Пусть там сами поговорят. А мы пойдем, пойдем-ка покараулим, чтоб кто чужой не пришел. – Он чувствовал, что двух неожиданных появлений – Баламучихи и Бахтияра – для одного сего вечера вполне достаточно. – Пойдем, постережем. Это дело семейное.
И брат с сестрой, поддерживая друг друга, заковыляли к изгороди.
В это время в избе Меншиков наконец очнулся от нового поворота судьбы и грозно надвинулся на Бахтияра:
– Ах ты… грехолюбец бездушный! Не иначе, в кривую неделю тебя зачинали! [86] Грехотворец гнилостный! Изнасильничал блудным воровством девку, лишь бы добиться своего, так? Думаешь, я ничего не видел, не знал, как ты ее обхаживал? Мол, ежели обездолили ее, так добыча легкая сделается? А она противилась, я видел, что противилась! Я всегда знал, чуял, что ты двоенравен, только прикидываешься тихонею, а самому впору за зипуном ходить! [87] Но ты у меня злотворить закаешься, нечисть! Больно много возомнил о себе… Небось теперь о свадьбе грезишь? Чтоб я дочь тебе в наложницы… как там по-вашему – в унантки [88] отдал? – все пуще занимался гневом Александр Данилыч. – Жди! Дождешься! Мало ли твоя родова татарская русских баб сильничала – ничего, наша Русь, слава богу, не пошатнулась. И мы выстоим, выдюжим. Нам, Меншиковым, не привыкать из грязи да в князи, а потом обратно в грязь. Но это – мы. А ты нам тут ненадобен, твое дело – сторона. Однако ж вот что скажу: больше не доведется тебе русских девок портить своим басурманским семенем! На сей минуте жизнь твоя будет кончена!
Меншиков мгновенным движением выхватил из-за кушака небольшой пистолет, и как ни была Маша потрясена, ошеломлена, она не могла не изумиться, каким это чудом удалось отцу сберечь, утаить от многочисленных обысков тот самый «терцероль», коим она еще в Раненбурге оборонялась от Бахтияра, а однажды – и от князя Федора, не признав его с первого взгляда.
И весь тот вечер и волшебная, незабвенная ночь вдруг встали перед ее глазами, и силы вернулись к ней: она вскочила, ринулась к отцу, повисла на руке:
– Не тронь его, ради Христа! Он тут не повинен! Он лжет!
Облегчение, отразившееся в глазах Александра Данилыча, было таким огромным, таким радостным, что Маша едва не зарыдала: позорно зачреватеть без мужа, но стократ было бы для нее позорнее понести от Бахтияра. То же чувствовал и отец ее, а теперь она хоть немножко обелилась перед ним!
Но облегчение отца и дочери длилось недолго: Бахтияр одним прыжком стал меж ними, обращая то к Меншикову, то к Марии черные, расширенные глаза:
– Я не лгу! Это ты лжешь! Мы были с тобой, и я брал тебя так, что ты кричала от восторга!
Кулак Александра Данилыча запечатал черкесу рот, и Бахтияр, отлетев на сажень, так шарахнулся в стену, что ветхое жилье снова заходило ходуном. Полежал мгновение, собираясь с силами, потом встал на четвереньки, поднял голову, закричал разбитыми в кровь губами:
– Был я с ней! Аллахом клянусь! Бородой Пророка клянусь! Пусть гром небесный разобьет меня на месте, ежели лгу, пусть…
– Довольно! – Голос Меншикова прервал этот истерический вопль. – Не трать клятв, не то одну из них услышат небеса и впрямь поразят тебя молниями. Ты безумен, я вижу, коли смеешь настаивать, когда дочь моя говорит, что ты лжешь. Поди прочь, я тебя прощаю, но впредь…
– Прощаешь? – прошептал Бахтияр. – О великодушный! И ты, гурия-джайган, тоже прощаешь меня за то, что покрыл тебя на поляне в лесу? По твоей доброй воле покрыл?
– На по-ля-не? – с запинкой повторила Маша и безотчетно замотала головой: – Да нет, быть того не…
– А! Вспомнила! – торжествующе вскричал Бахтияр, взвившись с колен и наступая на Машу. – Вспомнила!
– Поди, поди! – слабо отмахнулась она. – На какой еще поляне, о чем ты?
– На поляне, в чащобе, где стоит чум этой одержимой бесами Сиверги! Не помнишь разве? Ты была там, когда я пришел, и солнце светило, и зеленый платок…
– Ах! – вскричала Маша так отчаянно, что Меншиков, вновь навостривший было «терцероль» на блудного черкеса, от неожиданности едва не выронил оружие. – Ты? Это был ты?! О нет, нет, нет!
Она рухнула ничком, забилась на полу. Рыдания разрывали ее гортань, и хриплые, бессвязные крики напоминали стоны умирающего. Она и впрямь умирала в этот миг, ибо страшное открытие было непереносимо, нестерпимо… непереживаемо.
Господи! Tак, значит, этого ненавистного черкеса исступленно ласкала она распаленным естеством и всем существом своим? Так это Бахтияр явился к ней в образе возлюбленного, любимого настолько, что всем истосковавшимся сердцем она безоговорочно поверила – и предалась его призраку, не подозревая, что другой воспользовался ее сладостным заблуждением?! Господи, о господи, куда ж ты смотрел, как попустил проклятущую Сивергу так смутить пронзенную душу, поддаться дьявольскому искушению?
– Машенька, дитятко… – Отцовы руки обняли ее. – Не убивайся, бог милостив, одолеем и эту невзгоду. Только не рви так сердце, пожалей и себя, и меня! – Голос его прервался всхлипыванием, и Маша ощутила что-то влажное на своей щеке.