безмятежная уверенность в своих амурных похождениях, похожая на уверенность птиц в своих крыльях, эта спокойная безжалостная вера в неминуемое заслуженное личное счастье, которое взмахом своего крыла мгновенно выносит их из гавани респектабельности в незнакомое и не имеющее опор пространство, откуда не видно берегов (не
грех, подумал он.
Я не верю в грех. Это понятие устаревает. Человек рождается, попадает в безликие марширующие в ногу колонны бесчисленных безликих сонмов своих современников, но вот он сбивается с ноги, оступается, и его затаптывают насмерть), и все это без ужаса или тревоги, и потому основывается не на смелости или самоуверенности, а всего лишь на безусловной и полной вере в эфемерные и хрупкие неиспытанные крылья… крылья, эти эфемерные и хрупкие символы любви, которые уже предали их однажды, потому что, по всеобщему мнению и признанию, они осеняли ту самую церемонию, которую, пустившись в полет, и отвергли. Они промелькнули и исчезли. Уилбурн увидел, как, исчезая, муж нагнулся и взял в руку сумку. Воздух зашипел в тормозах, и он, оставаясь на своем месте, подумал:
Он войдет вместе с ней, он должен будет сделать это, он хочет этого не больше, чем я (она?) хочу, чтобы он вошел, но он должен будет сделать это, точно так же как должен носить эти темные костюмы, которые, я уверен, он тоже не хочет носить, точно так же как он должен был оставаться на вечеринке в тот первый вечер и пить вместе со всеми, хотя он так ни разу и не уселся на пол, усадив жену (свою или чужую) себе на колени.
Он поднял глаза и увидел их обоих рядом со своим сиденьем; он тоже поднялся, и теперь они стояли все трое, не давая пройти другим пассажирам, которые скопились за ними, дожидаясь, когда они освободят проход, Риттенмейер держал сумку в руке, тот самый Риттенмейер, для которого в обычной ситуации нести сумку в вагон, где есть проводник или носильщик, было так же неестественно, как вскочить вдруг в ресторане со своего места и принести себе стакан воды; глядя на неподвижно-корректное лицо над безупречной рубашкой и галстуком, Уилбурн с каким-то удивлением подумал: Да ведь он же страдает, еще как страдает, и подумал еще и о том, что страдаем мы, вероятно, вовсе не сердцем и даже не чувствами, но нашей способностью к скорби, или тщеславию, или самообману, или, может быть, просто к мазохизму. — Ну же, — сказал Риттенмейер. — Освободи проход. — Голос у него был резок, а рука его почти грубо подтолкнула ее на сиденье и поставила рядом сумку. — И запомни: если от тебя не будет известий до десятого числа каждого месяца, я сообщаю в полицию. И никакой лжи, ясно? Никакой лжи. — Он повернулся, он даже не взглянул на Уилбурна, а просто кивнул головой в направлении к выходу из вагона. — Я хочу поговорить с вами, — сказал он негодующим, но сдержанным тоном. — Идемте. — Они прошли только половину вагона, когда поезд тронулся, Уилбурн полагал, что тот сейчас же бросится к выходу, он снова подумал: Он страдает; даже обстоятельства, обыкновенное расписание движения поездов, делают комедию из этой трагедии, которую он должен доиграть до самого ее горького конца или же покончить с собой. Но тот даже не ускорил шага. Ничуть не торопясь, дошел он до занавески, отделявшей вагон от курительной комнаты, откинул ее в сторону и дождался, когда войдет Уилбурн. Казалось, он прочел удивление, мелькнувшее на лице Уилбурна. — Я купил билет до Хэммонда, — резко сказал он. — Обо мне можете не беспокоиться. — Незаданный вопрос, казалось, вывел его из равновесия; Уилбурн почти видел, как он делает усилие, чтобы сдержать голос. — Лучше подумайте о себе. О себе, понятно? И бога ради… — Ему снова удалось справиться со своим голосом, сдержать его, как коня, в какой-то узде, в то же время снова взнуздывая его; он вытащил из кармана бумажник. — Если вы когда-нибудь… — сказал он. — Если вы посмеете…
Он не может произнести это, подумал Уилбурн. Он даже не может услышать, как скажет это. — Если я не буду добр с ней, если я не буду с ней мягок. Вы это хотите сказать?
— Я сразу же узнаю об этом, — сказал Риттенмейер. — Если от нее не будет известий до десятого числа каждого месяца, я сразу же пущу по следу полицию. И о любой лжи я тоже узнаю, понятно? Вам понятно? — Его трясло, его корректное лицо с безукоризненной прической, похожей на парик, покрылось пятнами. — У нее есть сто двадцать пять долларов собственных денег. Больше она не пожелала взять. Ну да черт с ним, она ими все равно не воспользуется. К тому времени, когда деньги будут нужны ей настолько, что она захочет воспользоваться ими, их у нее все равно уже не будет. Поэтому вот… — Он вытащил из бумажника чек и дал его Уилбурну. Это был банковский чек на триста долларов, подлежащий предъявлению в Железнодорожную Пульмановскую компанию, на чеке в углу красными буквами была сделана надпись: На один железнодорожный билет до Нового Орлеана, штат Луизиана.
— Я собирался сделать это на свои деньги, — сказал Уилбурн.
— К черту ваши деньги, — сказал другой. — Это на билет. Если чек будет обменен на наличные и возвращен в банк, а билет не будет куплен, вас арестуют за мошенничество. Вам ясно? Мне все будет известно.
— Значит, вы хотите, чтобы она вернулась? И вы примете ее? — Но ему не нужно было смотреть в лицо другого; он быстро произнес: — Извините. Я беру назад свои слова. Ответить на такой вопрос мужчина не в силах.
— Господи, — сказал другой. — Господи. Мне бы следовало отметелить вас. — С глубочайшим изумлением он добавил: — Почему я этого не делаю? Вы можете мне объяснить? Разве врач, любой врач, не должен разбираться в человеческих душах?
И внезапно Уилбурн услышал свой собственный голос, прозвучавший из его ошеломленного и тихого изумления; ему показалось, что теперь они оба стоят смирно, в боевой готовности, обреченные и потерянные перед загадочной женской сутью. — Не знаю. Может быть, если вам от этого станет легче. — Но момент уже был упущен. Риттенмейер отвернулся и достал сигареты из плаща, вытащил спичку из коробка, закрепленного на стене. Уилбурн наблюдал за ним — ровно подстриженный затылок; он поймал себя на том, что чуть было не спросил, не хочет ли другой, чтобы он остался здесь с ним для компании до Хэммонда. И опять Риттенмейер, казалось, прочитал его мысли.
— Идите, — сказал он. — Выметайтесь отсюда к чертовой матери