Он казался им неким феноменом, существом противоестественным, и в душе их росло то презрение, доселе им непонятное, которое их матери питали к Бланшотте.
Симон же прислонился к дереву, чтобы не упасть. Он чувствовал, что его сразило непоправимое несчастье. Он искал слов, чтобы объясниться, опровергнуть ужасное обвинение, будто у него нет папы, – и не мог.
Побелев, как полотно, он наконец осмелел и крикнул:
– Неправда, у меня есть папа!
– А где же он?
Симон замолчал: этого он не знал.
Ребята смеялись и были крайне возбуждены: дети полей, близкие к природе, они следовали тому жестокому инстинкту, который побуждает кур на птичьем дворе заклевывать свою раненую товарку. Симон вдруг заметил маленького соседа, сына вдовы, который тоже всегда бывал только с матерью.
– А ты? – сказал он. – Ведь у тебя тоже нет папы!
– Вот еще, – отвечал мальчик, – у меня папа есть.
– Где же он? – возразил Симон.
– Он умер! – объявил мальчик с гордостью. – Мой папа на кладбище.
Среди ребят пронесся одобрительный шепот, как будто бы то обстоятельство, что отец умер и похоронен на кладбище, подняло в их глазах товарища и окончательно унизило другого, у которого вовсе не было папы. И эти озорники, отцами которых по большей части были грубияны, пьяницы, воры, дубасившие своих жен, сбились в кучу, все более и более суживая круг; казалось, что они, законные дети, хотели сообща задушить незаконного.
Вдруг один из них, стоявший рядом с Симоном, насмешливо показал ему язык и крикнул:
– Нет папы! Нет папы!
Симон обеими руками вцепился ему в волосы, укусил его в щеку, стал пинать его ногами. Произошла страшная свалка. Дерущихся разняли, и Симон очутился на земле, избитый, в синяках, в изодранной блузе, посреди хлопающих в ладоши сорванцов. Когда он поднялся, машинально отряхивая курточку, всю в пыли, кто-то крикнул ему:
– Пойди-ка, пожалуйся своему папе.
Тут в сердце его словно что-то оборвалось. Они были сильнее, они избили его, и ему нечего было им ответить: ведь он хорошо знал, что это правда, что у него действительно нет папы. Из гордости он несколько секунд боролся с душившими его слезами. Но у него перехватило дыхание, и он беззвучно заплакал, содрогаясь всем телом от сильных рыданий.
Среди его врагов поднялось жестокое ликование; подобно веселящимся страшным дикарям, они взялись за руки и начали плясать вокруг него, повторяя, как припев:
– Нет папы! Нет папы!
Вдруг Симон перестал рыдать. В нем вспыхнула ярость. Схватив валявшиеся камни, он изо всей силы стал швырять ими в своих мучителей. Он попал в двоих или троих, и они с криком пустились бежать. У мальчика был такой грозный вид, что всех остальных охватил страх. Трусливые, как труслива всякая толпа перед доведенным до исступления человеком, они бросились врассыпную.
Когда ребенок, у которого не было отца, остался один, он пустился бежать в поле в нем пробудилось одно воспоминание, и оно натолкнуло его на великое решение. Он задумал утопиться в реке.
Он вспомнил, как неделю тому назад один бедняк, живший подаянием, бросился в воду, потому что у него больше не было ни гроша. Симон видел, как утопленника вытаскивали из воды, и этот бедняга, обычно казавшийся ему жалким, грязным, некрасивым, поразил его своим умиротворенным лицом, бледными щеками, длинной мокрой бородой и открытыми, такими спокойными глазами. Стоявшие кругом говорили: «Он умер». Кто-то добавил: «Теперь он счастлив». Подобно этому горемыке, у которого не было денег, Симон тоже решил утопиться, потому что у него не было отца.
Он подошел к самой воде и стал глядеть, как она бежит. Юркие рыбки резвились в прозрачном ее течении; по временам они выпрыгивали из воды и ловили мошкару, летавшую над поверхностью реки. Мальчик перестал плакать и с любопытством следил за их проделками. Но как во время затишья, наступившего среди бури, вдруг проносятся мгновенные сильные порывы ветра, от которых трещат деревья, так у него норою с острой болью снова мелькала мысль: «Я утоплюсь, у меня нет папы».
Вокруг было так тихо, так хорошо. Солнце мягко пригревало траву. Река блестела, как зеркало. Минутами Симон ощущал полное блаженство, ту истому, которая следует за слезами, и тогда у него появлялось желание заснуть тут же в траве, на солнышке.
У самых его ног прыгнула маленькая зеленая лягушка. Он попытался ее поймать. Она ускользнула. Он погнался за ней и три раза ее упустил. Наконец поймал ее за задние лапки и рассмеялся, глядя на усилия, которые она делала, чтобы освободиться. Она поджимала свои длинные ноги, затем быстрым движением внезапно вытягивала их, выпрямив, как палки, и колотила по воздуху передними лапками, как руками, выпучив круглые глаза с золотой каймою. Это напомнило ему одну игрушку из узких деревянных дощечек, сколоченных в форме зигзага, которые подобным же движением заставляли маневрировать прикрепленных сверху солдатиков. Тут он вспомнил о доме, о матери, его охватила печаль, и он снова заплакал. По его телу пробегала дрожь; он стал на колени и начал читать молитвы, как перед сном. Но закончить их не смог: на него опять нахлынули рыдания, такие частые, такие сильные, что овладели им всецело. Он уже ни о чем не думал, ничего больше не видел вокруг себя и только плакал.
Вдруг на его плечо легла тяжелая рука, и чей-то бас спросил:
– Что тебя так огорчило, мальчик?
Симон обернулся. На него добродушно глядел высокий рабочий с черными курчавыми волосами и бородой. Мальчик со слезами на глазах ответил дрожащим голосом:
– Они меня побили… потому что… у меня… у меня… нет… папы… нет папы…
– Как такое? – сказал рабочий, улыбнувшись. – У всякого есть папа.
Горестно всхлипывая, ребенок с усилием ответил:
– У меня… у меня… его нет!
Рабочий сделался серьезным: он узнал сына Бланшотты; он уже кое-что слышал о ней, хотя и был новым человеком в этой местности.
– Ну, мальчуган, – сказал он, – успокойся, и пойдем к маме. Тебе раздобудут… папу.
Они отправились в путь. Взрослый держал маленького за руку и продолжал улыбаться: он не прочь был повидать эту Бланшотту. Как говорили, она была одной из самых красивых девушек в округе, и в глубине его сознания, может быть, таилась мысль, что молодая женщина, согрешив однажды, пожалуй, не прочь будет согрешить и в другой раз.
Они подошли к белому, опрятному домику.
– Здесь, – сказал мальчик и крикнул: – Мама!
Показалась женщина, и рабочий перестал улыбаться. Он сразу понял, что не пошутишь с этой высокой бледной девушкой, сурово остановившейся в дверях, словно охраняя от мужчины порог того дома, где она уже была обманута другим. Смущенный, держа фуражку к руке, он приговорил:
– Вот, сударыня, я привел вашего мальчика, он заблудился у реки.
Но Симон бросился на шею матери, снова заливаясь слезами:
– Нет, мама, я хотел утопиться, потому что другие дети меня побили… побили… за то, что у меня нет папы.
Яркая краска залила щеки женщины. Уязвленная до глубины души, она горячо обняла свое дитя, и слезы брызнули из ее глаз. Взволнованный и тронутый, мужчина стоял перед нею, не зная, как ему уйти. И вдруг Симон подбежал к нему и спросил:
– Хотите быть моим папой?
Наступило глубокое молчание. Бланшотта, онемевшая, мучимая стыдом, оперлась о стену, прижав к сердцу руки. Ребенок, видя, что ему не отвечают, продолжал:
– Если не захотите, я опять пойду топиться.
Рабочий, желая обратить дело в шутку, ответил со смехом:
– Ну, конечно, я согласен.
– Как же тебя зовут? – спросил ребенок. – Я должен сказать другим, если они спросят твое имя.
– Филипп, – ответил тот.
Симон секунду помолчал, чтобы хорошенько запомнить это имя, и, протянув рабочему руки, сказал, совсем уже утешившись:
– Так, значит, Филипп, ты мой папа.
Подняв ребенка с земли, тот порывисто поцеловал его в обе щеки и поспешно удалился большими шагами.
На следующий день мальчика встретили в школе злобным смехом; но когда при выходе тот же парень захотел возобновить вчерашнюю сцену, Симон бросил ему в лицо, как камень, следующие слова:
– Моего папу зовут Филиппом.
Со всех сторон раздались злорадные вопли:
– Филипп?… Какой Филипп?… Что еще за Филипп?… Откуда он взялся, твой Филипп?
Симон не отвечал; непоколебимый в своей вере, он вызывающе глядел на них, приготовившись скорее вытерпеть любые муки, только не бежать. Школьный учитель выручил его, и он вернулся к матери.
В течение трех месяцев Филипп, высокий рабочий, частенько проходил мимо дома Бланшотты, а иной раз, набравшись храбрости, заговаривал с нею, когда заставал ее за шитьем у окна. Она отвечала ему вежливо, но была всегда серьезна, не принимала с ним шутливого тона и не впускала его к себе в дом. Но он, самонадеянный, как все мужчины, впрочем, вообразил, что, разговаривая с ним, она несколько разрумянивалась.
Однако подорванную репутацию так трудно восстановить, и она так непрочна, что, несмотря на всю недоверчивую сдержанность Бланшотты, в селе уже начались пересуды.