Переход в новую школу отодвинул от меня семейную драму нашего дома. Я почти забыла о Николае Николаевиче и о папиных страданиях. Мама берет все больше и больше уроков, и мы уже не смотрим такими жадными глазами на каждый кусок хлеба. Наш дом постоянно полон детьми. Как взрослые это терпят? Но терпеть, собственно говоря, должен только папа, мама — первый инициатор этих сборищ. Кажется, ей интересней с детьми, чем со взрослыми. И с детьми она ведет себя как со взрослыми: рассказывает, доказывает, спорит. Спорить есть о чем.
В Москве снова идут политические процессы. Черная тарелка репродуктора включена целыми днями. Мы и задачи решаем под звуки радио, и засыпаем под них. Мы слышим не только детские передачи и сладкоголосое пение Лемешева и Козловского, но и речи из зала суда в Доме Союзов. Слышим мы и мамины комментарии к ним: «Какой фальшивый спектакль! Какая мерзкая белиберда! Как могут взрослые люди серьезно воспринимать подобную чушь? Японский шпион? У него что, своих грехов мало? Судили бы лучше за расстрелы в 21 году». Как сейчас вижу: мама гладит белье на общем столе, папа сидит, закрыв лицо листом газеты, по радио — лживый пафос обвинений Вышинского. Почему-то я сочувствую Карлу Радеку, не могу сейчас сказать, что мне импонировало в его оправдательных речах. Слушаю все, что-то запоминаю, сравниваю с мамиными репликами, с папиным упорным молчанием и крепко усваиваю постоянный урок взрослых: «В школе и во дворе, да и на кухне — ни слова о наших разговорах! Поняла? Если хочешь, чтобы у тебя были родители, — ни слова!» Это-то мы хорошо усвоили.
С переходом в новую школу я стала хорошо учиться и заняла в классе прочное и даже почетное положение одной из первых учениц. Я перестала бояться школы и поняла, что официальную призрачную сторону школьной жизни легко можно отделить от реальной и существенной. Что бы там учителя ни говорили на собраниях, ценят они хорошие ответы на вопросы и хорошие сочинения. И что бы сами ребята ни рапортовали на линейках, большинство из них уважают тебя за решение трудной задачи и верное товарищество. Учись хорошо, но не зазнавайся перед тем, кто учится хуже, помоги ему, объясни, дай наконец списать. Будь равной со всеми, и в школе тебе будет легко. Мне это стало удаваться.
Оглядываясь на те школьные годы, я сейчас с удивлением обнаружила, что, собственно говоря, в нашей новой школе почти и не чувствовалась страшная атмосфера второй половины 30-х годов. Вот сказала: «Что бы там учителя ни говорили на собраниях…» (знаю, что должны были быть соответствующие собрания, да и были, но мы-то в пятом классе почти и не чувствовали их отголосков). И вдруг сейчас поняла, что наша школа № 46 оказалась тогда маленьким островком сопротивления лжи и насилию, господствовавшим кругом. Несколько женщин, заправлявших нашей школой, создали в ней вполне терпимую и гуманную атмосферу.
Директором была у нас Пелагея Павловна Волчкова, женщина вполне простецкая, невзрачной внешности, скорее всего крестьянского происхождения, прямая и открытая. Преподавала она в старших классах биологию и очень неплохо это делала, как я в этом убедилась позднее. Я тогда увлеклась дарвинизмом и даже подумывала, не стать ли мне биологом. Но отвращение к лабораторным работам на органических тканях, особенно ужас перед распотрошенной живой крысой, отвратили меня от стройной логической теории. Не Пелагея Павловна была тому виною. Была она одинока и жила прямо в школе — в новостройках тридцать шестого года были предусмотрены директорские квартиры на первом этаже, прямо у входа.
Наш завуч Евгения Александровна Полтанова, перешедшая одновременно с нами из седьмой школы в сорок шестую, была типичным образцом учителя прежних времен: всегда строгая, но никогда не повышавшая голоса, седая, в темном костюме, исполненная сознания своей высокой миссии педагога. В дуэте с Пелагеей Павловной Евгения Александровна представляла интеллигентное начало и старые традиции. Именно у Евгении Александровны еще в 7-й школе я писала свое первое сочинение и снискала первый литературный успех. Сочинение было на интересную для детей тему: что было бы, если бы дедушка в деревне получил письмо от Ваньки Жукова. Не знаю, на что рассчитывали учителя, но в моем описании все было прекрасно и радостно — подробностей не помню, но хорошо помню счастливый трепет сочинительства и впервые мною пережитое сладкое тщеславное чувство, когда Евгения Александровна читала вслух мое произведение, как лучшее в классе. Наша мама дружила с Евгенией Александровной вплоть до ее смерти (кажется, в 70-х годах?) и знала всю ее обширную семью, населявшую квартиру в Нижнем Кисловском переулке.
Союз директора и завуча, столь непохожих друг на друга, видимо, и создавал в школе нормальную обстановку, где из советских ритуалов выполнялись только самые неотменимые.
Конечно, и в нашей школе были и свои происшествия, и своя экзотика. Так поначалу, когда мы пришли в пятый класс, в нем оказались четыре молчаливых мальчика, дремавших на уроках и совершенно не интересовавшихся ни соседями по парте, ни играми на переменах, ни тем более учением. На их объединяющую общность обращала внимание одинаковая своеобразная прическа: выложенный на лбу завиток. Скоро они исчезли из школы: по этой прическе милиция вычислила членов воровской шайки, где они были подмастерьями, а вожаком — молодой арбатский парикмахер. Так же быстро испарились смазливые девочки с экзотической внешностью — дочери смоленских проституток и китайцев из местных прачечных, плоды нэпманской жизни нашего района. Давно не было ни китайцев, ни прачечных, а вот юные дочери продолжали ремесло своих мамаш. Вероятно, никто в школе из детей не знал этих историй, но наша мама не только всё знала, но и не считала нужным скрывать от нас яркие краски реальности. Позднее появился в нашей школе и правоверный «освобожденный» комсорг, попавший в какую-то некрасивую историю на сексуальной почве. Был и туповатый военрук, учивший нас в коридоре по-солдатски печатать шаг, а во дворе метать гранаты в сторону того домика, где жила графиня Ланская. Мы трепетали перед непреклонным чертежником, даже зная, что он пытается ухаживать за нашей мамой, приглашая ее зайти после уроков в пивную. Она и этого не могла от нас скрыть — изображала перед нами сцену приглашения в лучших традициях Малого театра.
Но не эти отклонения определяли нашу школьную жизнь, а стиль нормального учебного заведения, где учение было на первом месте.
Кроме очень сильных математиков, наши остальные учителя не блистали особенными педагогическими талантами, но были добросовестными хорошими людьми и, воспроизводя обыкновенную школьную рутину, они создавали почву и для систематических занятий, и для веселых дерзких шалостей. Наши учителя были снисходительны к нам, и по крайней мере у двоих из них были основания своей добротой как-то ограждать нас от жестокого времени. У учительницы немецкого языка Евгении Ивановны, и у учительницы русского языка Нины Александровны уже ко времени нашего появления в сорок шестой школе были арестованы мужья. Тихий испуг и грустная терпимость в ярко-карих глазах нашего классного руководителя Нины Александровны Гарф не останавливали нас в изощренных, а иногда и опасных по условиям времени шалостях. Выговаривая мне за преступления целого класса, мама всегда начинала так: «Но ты-то знаешь, как трудно жить учителю. Ты бы могла…» Я это знала, но ничего не могла. Мама, кажется, тоже знала, что школьник не может идти против целого класса, и не очень сердилась на меня. Мои отметки во многом искупали прочие провинности.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});