После длинной паузы Иван поднял глаза и спросил нерешительно:
— Ты хочешь сказать, что Олелькович…
— Да — волк, послушный собакам! Я понимаю твои опасения. Я, так же как и ты, вижу его недостатки, я знаю, что иногда он бывает свиреп, жесток и коварен. Но у него есть одно необходимое качество — порода. Подумай сам, Иван, кто еще может претендовать на корону в Литве? Нет сейчас человека более подходящего. Он правнук Ольгерда — за ним пойдут. Он предан греческой вере и, воцарившись, будет поддерживать ее всей мощью своей власти. А ты ведь понимаешь, что это значит, Иван? И потому мы поможем ему получить корону.
— Но ты сам сказал — он свиреп, жесток и коварен — кто же поручится, что, вступив на трон, он первым делом не избавится от нас, которые возвели его туда, чтобы безраздельно властвовать, подчиняясь своим кровавым и жестоким прихотям? — воскликнул Ольшанский.
Вельский улыбнулся.
— Я неспроста рассказал тебе историю моего волка. Она — залог того, что твои опасения напрасны. Как видишь, я, подобно знахарю, прежде чем давать лекарство людям, испытал его на собаках. Михайлушка будет нашим волком. Мы — его верные подданные, мы — его свора, которая на первый взгляд подчинена ему полностью, мы не дадим, — слышишь, Иван! — не дадим ему ни шагу ступить без нас! Мы заставим его, волка, — травить волков! Мы вырастим из него самого свирепого волкодава, который будет подчиняться нашей воле и не отступит от нас ни на шаг!
Высокий, сильный Ольшанский, широко открыв глаза, почти с ужасом уставился на низкорослого, худощавого Федора.
— Боже мой, — прошептал он едва слышно, — как плохо я знаю людей. Вчера я открыл для себя совсем другого Олельковича, сегодня я вижу иного Вельского.
Он опустил голову, покачал ею, потом снова поднял и спросил:
— Скажи, Федор, стало быть, все это не он — а ты? Впрочем, зачем я спрашиваю — ведь это совершенно Ясно; значит, в действительности не ему, а тебе следовало давать вчера клятву, потому что он просто игрушка в твоих руках.
— В наших, Иван, в наших, — поправил Федор. — Мы с тобой двигаем Михайлушкой. Это мы держим и будем держать в своих руках все нити от этой большой разряженной куклы. Сейчас я сделал признание, которое должно убедить тебя, что большего доверия, чем к тебе, я не питаю ни к кому на свете, потому что до сих пор только я один знал это, а теперь — и ты знаешь!
— Да-да, я понимаю, — потрясенно едва проговорил Ольшанский, — конечно, это такое доверие… и вдруг в его мозгу мелькнула новая мысль. — Постой, постой! Ты говоришь, что каждый шаг Олельковича…
— Это был мой шаг! А с этой минуты это будет наш с тобой шаг, — твердо сказал Вельский.
— Значит, тогда, настойчиво и тревожно продолжал Иван, — ты знаешь, куда и зачем Олеяькович посылал ночью своих людей, и ты одобрил это? Отвечай мне, Федор, отвечай! Потому что если ты сделал это его руками, то ты хуже прирученного волка, а Михайлушка — просто ягненок перед тобой… А если ты ничего не знал, то все твои рассуждения не стоят ломаного гроша — он не прирученный волк! Он передавит всех нас, и прежде, чем мы успеем ему помешать, он зальет кровью землю, ради которой мы все это затеваем… Ну, отвечай же мне, отвечай!
Вельский мгновенно оценил положение.
— Я не знал, что тебе известно об этом, — тихо промолвил он. — Я хотел скрыть от твоей тонкой чувствительной души этот… неприятный случай.
Ольшанский вскочил на нога, бросился к Федору и, схватив за тощие плечи, приподнял над землей его легкое тело.
— А, так ты зная об этом?! Знал — и не остановил Олельковича? Не задержал этих людей?
Не предотвратил ненужного убийства ни в чем не повинного человека? Разве ты на самом деле веришь, что Глинский выдад бы нас?
Лицо Вельского исказилось от горечи.
— Оставь меня, Иван, — устало произнес он.
Ольшанский отпустил Федора, но, приставив ему к груди свой длинный палец и склонив набок голову, решительно продолжал:
— Нет, ты ответь мне, Федор, ответь прямо: ты помог этому?
— Если ты знаешь, куда и зачем Олелькович посылал своих людей, — спокойно сказал Вельский, — ты должен знать, чем кончилась эта затея.
— Только что вернулся человек, которого Олелькович посылал на Стародубскую дорогу.
— И что же он сказал?
— Что нигде до самого Гомеля нет никаких следов нападения и что люди, посланные Михаилом, исчезли.
— И этого тебе мало, Иван? Может быть, ты узнал о смерти князя Глинского? Может быть, до тебя дошли слухи о пропавших дружинниках Олельковича? Так вот — прикажи любому из своих людей поехать в Гомель — он найдет там Глинского с сыном и немцем целыми и невредимыми. А потом пусть твой человек обратится ко мне, и я укажу ему одно место в глухой пуще. Там виднеется свежезарытая яма, а в ней — в ней, Иван — все, что осталось от пяти убийц, которые подстерегали князя Льва. И этот случай раз и навсегда отучит Олельковича от любого шага, не согласованного с нами. Теперь он с места не двинется без моего разрешения. И еще одно, что тебе нужно знать. То, что тебе говорил вчера Михайло об этой затее с королевской охотой, — его собственное измышление, родившееся в ту самую минуту, когда ты, Иван, воскликнул: "Охота началась!" Ничего этого не будет! Если уж на то пошло, не потому что это жестокость и коварство, а просто потому, что это политически неверный ход. Я рассчитываю, что нам удастся возвести это ничтожество на престол, не пролив ни одной капли крови. Наступают новые времена. И теперь не количество немецких наемников, а количество венгерских золотых будут решать, кому сидеть на троне! Это станет мирным избранием Великого князя Литовского, а вовсе не государственным переворотом! Не на поле битвы, а на паркете зала Сеймов решится этот вопрос! Вот мой ответ на все твои сомнения, а теперь, если хочешь, откажись от вчерашней клятвы — Михаил об этом никогда не узнает. Я скажу ему, что ты выполняешь мое секретное поручение, и все остальное сделаю сам.
Вельский глубоко вздохнул и отвернулся, будто хотел скрыть охватившее его волнение.
Ольшанский стоял потрясенный, не в состоянии произнести ни звука. Сначала он смертельно побледнел, потом кровь прилила к его лицу, и оно вспыхнуло стыдом и растерянностью. Иван тихо прикоснулся к плечу Федора:
— Прости меня, брат, прости… Я не знаю, как я мог усомниться в тебе. Ты — самый благородный человек, которого я когда-либо встречал. И если можешь, забудь мои неразумные слова. С этой минуты — клянусь тебе — я во всем полностью и беспрекословно полагаюсь на тебя. И поверь — у тебя не будет более преданного друга, готового отдать за тебя жизнь. Когда ты мне объяснил — я все вижу в новом свете, все, что случилось… И я понимаю, как трудно тебе стоять у кормила того гигантского дела, которое ты затеял. Но дело это — благородное и справедливое, и я пойду за тобой повсюду и буду служить этому делу до конца. И если нам не повезет и все обернется топором, я с гордостью положу под него свою голову.