хоть рыдай. Не потому, понимал Тимофей Гаврилович, что постарел он, ноют по ночам суставы, болит рука, — душой он устал. Сильно. Сколько ни крепись, а всему приходит конец. Тогда начинал он думать о скорой смерти своей и чувствовал, что боится ее. На фронте тоже боялся, но не всегда. Бежишь в атаку с ружьем наперевес, рот перекошен в крике, а мысль одна: убьют? не убьют? убьют? не убьют? Это пока бежишь. А потом, во время боя самого, забываешь. На этот раз не убили, слава богу, жив. И на другой раз. Три года воевал, жив остался, ранен только. Но теперь гадать нечего: умрешь? не умрешь? Умрешь. Ну еще год проживешь, ну еще год. Ну еще один протянешь, со стоном, со скрипом…
Старуха в последнее время часто затевала о смерти. Вот умереть бы ей первой — он бы похоронил ее, а уж его самого дети приберут. Или бы вместе умереть, в один день, вызвать детей, проститься и умереть — так даже лучше. А ну как Тимофей Гаврилович умрет первым, ей и дня не будет жизни одной: затоскует, слезами зальется, от кладбища не отойдет. Ох, гос-споди, да неужто отжили свое, а?! Гаврилыч, ты слышишь ли меня?! Скажи хоть что-нибудь…
Тимофей Гаврилович не любил подобных разговоров. Когда прихватывала его тоска, старался побыть один. Уходил за двор, сенник или за огород на берег Шегарки, садился и сидел часами, так просто, ни о чем особо не думал, глядел перед собой. О чем было думать? Все совхозные, районные и прочие дела отходили далеко, за темный лес — без него разберутся. О жизни прожитой не было и смысла переживать: ничего не поправишь, ничего не изменишь. Ушла куда-то жизнь, канула, а куда — неизвестно, непонятно. Жил — не жил, вот ведь как получается. Не думалось, что конец всему земному наступит.
На старости лет многое непонятным стало для Тимофея Гавриловича. Раньше яснее было. Не все, конечно, но… Вот земля. Зачем она? Откуда? А вот человек. Откуда и зачем? Чтобы родиться и умереть? А в промежутке что делать должен? Сама жизнь подскажет, что делать, — так говорят в народе. Живешь как можешь: страдаешь, мучаешься, переживаешь, горюешь, плачешь, воюешь, радуешься, работаешь, работаешь, работаешь. Все это и называется жизнью, А потом подходит время — и ты должен покинуть эту жизнь, ложиться в землю. Хочешь не хочешь, а так будет. Никто не хочет. Всем охота пожить, посмотреть, а что же дальше-то будет, что случится на земле, какая жизнь наступит, чем интереснее. Да уж, видно, так все природой намечено заранее: пожил — умирай. Мудрее она всех живых, природа…
Даже и не смерти самой боялся Тимофей Гаврилович, а последних минут на свете этом, расставания. Вот умирает он, рядом жена, дети. Простились. Все оторвано. Еще минута, еще. И тут он может уронить себя: закричать, заплакать, метаться начнет, звать кого-то, в беспамятстве уже. Вот чего страшился Тимофей Ивняков.
Умереть бы незаметно. Вон старик из их деревни как умер. Пошел за огороды в согру березовую жердину вырубить. Нет и нет его. Побегли искать родные. Ходят по согре — большая согра — зовут, кричат. Заметили. Сидит на пне под березкой. Подходят. Он сидит, сгорбился, спиной к стволу, облокотился на колени, кисти рук между расставленных коленей свисают, голова свисает, сам мертв. Топор валяется рядом. Вот легкая смерть, никому не в обузу. Или с вечера лечь бы на кровать, уснуть и… не проснуться.
Да что желать-загадывать… Как выйдет, так и выйдет. Главное — детей вовремя созвать, распорядиться насчет избы и двора. Дети поторопятся, понятно. Дмитрию далековато, а дочь рядышком. Живи они здесь, дочь и сын, как бы относились к родителям, неизвестно еще. А вот когда на стороне, все хорошо. Издали милее друг другу.
Опять вспоминается дружок Федор Кувалин. Умерла старуха, старшие дети разъехались давно, доживал Федор дни свои с младшим, а тот только-только вернулся со службы да женился. Придет Федор вечерком к Тимофею Гавриловичу поговорить. Сядут в ограде возле колодца, закурят. У Федора табак свой в кисете со шнурком.
— Ну что, — спросит Тимофей Гаврилович, — как ты там с молодыми поживаешь?
Федор рукой махнет да усмехнется в бороду черную.
— Раньше-то, — скажет, — как старуха жива была, выйду я, бывало, на рассвете косить поляну, ту, что за согрой. Ряд пройду, второй, седьмой. Оглянусь — старуха моя торопится из-за согры, квасу несет холодненького в бидоне попить. Я, бывает, и пить не хочу, не разогрелся еще, а все равно глотну разок-другой, чтоб не обидеть старуху. Несла, бросив заботы все возле печки да на дворе. А сейчас: кошу до обеда, жар, во рту сухо, гляну край согры — нет, никто не спешит ко мне. Приду домой, а они ле-ежат себе в обнимку за занавеской, молодые. Напьюсь воды, хлеба с огурцом пожую — да опять на сенокос, полянку докашивать. Кошу до темноты, вот уже и сумерки, ряда почти не видно. Домой пора, а и неохота возвращаться…
Вот чего еще хотелось бы Тимофею Гавриловичу — чтоб похоронили здесь, в деревне своей. Родился тут, жил тут и покоиться должен тут. Кладбище сразу за деревней, на берегу ручья, место веселое: березы шумят зиму-лето на ветрах, птицы живут. Родители похоронены в Жирновке, Федя-дружок, другие ровесники. Куда ж от них уходить?..
Однако поработал он сегодня на совесть, спину не разогнуть, ажно круги желто-зеленые перед глазами. Правая рука топорище едва нащупывает.
Выпрямился Тимофей Гаврилович, топор в стенку воткнул, глянул на сделанное. Славно поработал. Плотно, ровно легли половицы, и забрано порядочно было за день, будто вдвоем стелили. Ну он так и работал с мыслью, что и за Витьку. Петру не стыдно будет показать, Петру-то куда как тяжелее под дождем целый день.
А уже чуть заметно, но смеркалось. Осень. Дождь все сеял не переставая. Трактора не слышно было, не проехал еще Витька со Вдовина. Надобно идти домой, баню топить, скот собрать-загнать, в избу дров-воды принести. Как там старуха, поднялась, нет ли?
Тимофей Гаврилович сложил инструмент в ящик, запахнул дождевик, захватил ручку ящика левой рукой и пошел обычной дорогой домой. Устал он сегодня, не передать словами. Целый день согнутый, в напряжении. Спину ломит, ноги ступают неуверенно, а рука правая плетью обвисла. Не подвела бы она его завтра, рука. Завтра с полом закончить, за ясли приниматься. Крышу крыть. А потом с ноября по май, шесть месяцев целых, вилы на лопату ежедневно менять придется, вот где рукам достанется — не скажи…
Баню Тимофей Гаврилович на этот