Возможно, последующая история не лишена значения — в известном смысле для воспитания, хотя Адамс этого так и не понял. Какой урок можно извлечь из удара копытом дикого пони или мула? Разве только один: от животного, которое брыкается, надо держаться подальше. Именно такой урок политика начиная с 1860 года вновь и вновь преподносила, Адамсу.
По крайней мере четыре пятых американцев — и Адамс в том числе единодушно решили избрать президентом генерала Гранта, и, возможно, в этом выборе немалую роль сыграла параллель между Грантом и Вашингтоном, которая напрашивалась сама собой. Все было ясно как божий день. Грант — это порядок. Грант солдат, а солдат — всегда порядок. Говорят, он горяч и пристрастен, — пусть! Генерал, который распоряжался и командовал полумиллионом, если не целым миллионом солдат на поле боя, сумеет управлять. Даже Вашингтон — по воспитанию и по опыту пещерный житель сумел учредить правительство и отыскал джефферсонов и гамильтонов,[481] которые учредили департаменты. Задача вернуть правительство к нормальной деятельности, возродив нравственный и рабочий порядок, не так уж сложна; дело наладится и само собой, стоит лишь немного подтолкнуть. Правда, хаос, особенно в бывших рабовладельческих штатах и в вопросах денежного обращения, сейчас велик, но общее настроение превосходное, и все повторяют знаменитую фразу: «Будем жить в мире».[482]
Адамс был молод и легко обманывался, даром что вкусил дипломатической службы, но, будь ему дважды тридцать, он все равно не сумел бы увидеть, насколько неразумны были упования на Гранта. Будь Грант конгрессменом, к его кандидатуре отнеслись бы с оглядкой: этот тип американцам был хорошо знаком. От конгрессмена ничего и не ждали, кроме добрых намерений и гражданского духа. У газетчиков они, как правило, не вызывали большого уважения, у сенаторов и того меньше, а у секретарей Белого дома и вовсе никакого. Когда Адамс однажды одернул одного из секретарей, сказав, что с представителем нижней палаты следует вести себя терпеливо и тактично, то услышал сердитый ответ: «С конгрессменом? Тактично? Конгрессмен — это боров. Его только палкой по рылу». Недостаточно компетентный в этом вопросе по сравнению с секретарем, Адамс не стал ему возражать, хотя счел его слова резковатыми по отношению к рядовому конгрессмену 1869 года — с более поздними ему встречаться почти не пришлось — и знал кратчайший способ заткнуть критикану рот. Достаточно было спросить: «Если конгрессмен боров, что же такое сенатор?» Этот невинный вопрос, заданный искренним тоном, повергал любого служителя, исполнявшего должность хотя бы неделю, в шок. Адамс мог подтвердить — сенаторы не выдерживали никакой критики. Их самовлюбленность выглядела такой комичной, что частично затмевала присущую им несдержанность, но при Эндрю Джонсоне страсти доходили до неистовства, и нередко весь сенат, казалось, заражался истерикой и сотрясался в нервном припадке без всякой на то причины. Их вождей — таких, как Самнер и Конклинг, — невозможно было пародировать: они сами были пародией, гротескнее любого гротеска. Даже Грант, редко блиставший эпиграммой, успешно прохаживался на их счет. Однако здесь было не до смеха. Самовлюбленность и фракционность этих деятелей причиняли постоянный и непоправимый вред, который отозвался на Гарфилде[483] и Блейне[484] и даже на Маккинли и Джоне Хее. Перед президентом-реформатором стояла труднейшая задача вернуть сенату пристойный вид.
Вот почему никто, а Адамс тем более, не питал надежды, что президент, избранный из числа политиков или политиканов, сумеет поднять репутацию правительства, и вся Америка по велению если не разума, то инстинкта остановила свой выбор на генерале Гранте. Сенат знал, на что все надеются, и молча готовился к борьбе с Грантом, куда более серьезной, чем с Эндрю Джонсоном. Газетчики горели желанием поддержать президента против сената. Газетчику больше других людей присуще двуличие, и нет ничего слаще для его души, как писать одно, а думать другое. Все газетчики, что бы они ни писали, к сенату относились одинаково. И Адамс плыл по течению. Ему не терпелось вступить в борьбу, которая, как он предвидел, была неминуема. Он жаждал поддержать исполнительную власть в ее борьбе с сенатом за уничтожение решений и вето большинством в две трети, а также права ратификации, и его вовсе не заботило, каким образом это будет достигнуто: он считал, что лучше произвести решительную ломку в 1870 году, чем ждать до 1920-го.
С такими мыслями он и явился в Капитолий, чтобы услышать, как будут провозглашены имена членов грантовского кабинета, которые до сих пор хранились в строжайшей тайне. До конца жизни ему не забыть, что он испытал, когда внезапно, за какие-нибудь пять минут, рухнули все его планы на будущее, превратившись в смешные бредни, которых оставалось только стыдиться. Ему предстояло еще много раз выслушивать длинные списки членов различных кабинетов, даже хуже и поверхностнее составленные, чем это умудрился сделать Грант, но ни один из них не вгонял его в краску, не вызывал в нем чувства стыда, не за Гранта — за себя, как тогда, когда он услышал грантовские назначения. Он снова полностью просчитался — снова сделал неверный, немыслимо неверный шаг. Но, как ни трудно в это, было поверить, он при всех своих здравых намерениях потерпел полную неудачу. Он слышал, как сенаторы, не таясь, говорили с сенаторской откровенностью, что назначения Гранта выдают его с головой, выдают полную его некомпетентность. Великий воин может быть младенцем в политике.
Адамс покинул Капитолий в таком же состоянии полного смятения, какое владело им, когда в 1861 году поезд вез его из Ливерпуля в Лондон; он сознавал за собой ту «неспособность видеть вещи во всем их объеме», в которой каялся Гладстон. Он и без слов знал, что Грант перечеркнул все его планы на будущее. После такого просчета нового президента мысль о плодотворной реформе была погребена по крайней мере на целое поколение, а заниматься бесплодной деятельностью Адамс не имел ни малейшего желания. По какой же стезе ему теперь идти? Он перепробовал не одну и не две, и каждая обществом пресекалась. Сейчас он не видел иного выхода, как продолжать ту, на которую шагнул. Новый кабинет — его члены как личности — не был ему враждебен. Впоследствии, правда, Грант произвел еще перемены, которые весьма пришлись — или должны были прийтись — по душе любому бостонцу, но на Генри сказались роковым образом. Пока же назначение Гамильтона Фиша[485] государственным секретарем предвещало крайнюю консервативность и, возможно, почтительное отношение к Самнеру. Назначение Джорджа С. Бутвелла министром финансов звучало дурной шуткой: Бутвелл представлял собой полную противоположность Маккаллоку; это назначение предвещало инерцию, или, попросту говоря, крест на людях, подобных Адамсу. С другой стороны, назначение Джейкоба Д. Кокса[486] министром внутренних дел предвещало помощь и поддержку, а судьи Гора председателем Верховного суда — дружескую руку. В целом, с личной точки зрения, имея в виду его литературные занятия, все складывалось не так уж дурно, а с политической в значительной степени зависело от Гранта. Грант, вне всяких сомнений, хотел реформы; ставил себе целью поднять правительство над политикой, и, если он не отринет тех, кто его в этом поддерживал, не лишено смысла поддержать его. Итак, надо направить свой фотофор в сторону Гранта. С Грантом, казалось, все было ясно, на самом же деле его очень мало знали.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});