Я промолчал, потому что Саратов большой и прекрасный город. Притеснений там она никаких не терпит, отношение к ней превосходное.
Добиваться стоит только одного — чтобы ее отпустили в Ленинград на три месяца[118] (здоровье, зоб). Я говорил с ней, она на это согласна. Это оторвет ее от шайки. Чистота юриных намерений мне кажется сомнительной. К сожалению, я не проницательный человек.
Если ее не вытащить хоть на время, можно считать, что несчастья только начинаются. Она увязнет не по своей вине, но по своей глупости. После трех месяцев можно хлопотать об отсрочке.
Она необыкновенно тоскует по Ленинграду и культурным интересам. Судьбу свою считает безнадежной и именно поэтому не делает никаких попыток к ее улучшению. Часто плачет. Стихи она повторяет только те, что повторяла в прошлом году в Луге, — ни одного нового не выучила. Много говорит об Ап. Григорьеве[119], но как-то виновато — думаю, что ничего не делает. Случайно прочел одно ее стихотворение — очень слабое. Ведь ей некому читать, а женщины верят в самоценность отвлеченной искренности, и поэтому она не считает нужным работать над стихами.
Среди тамошних своих приятелей она пользуется необыкновенным уважением. В этом и заключается секрет, почему они безраздельно владеют ею. Если бы Изя не так ее уважал, он, может быть, чего-нибудь и достиг.
Характер у нее каменный. Мы на Волге, в лодке, ночью, в страшную грозу и бурю заблудились между островами. Я греб четыре часа без перерыва и содрал всю кожу с ладоней. Изя позорно перетрусил, Юра метался, мешал, волновался, качал лодку, вел себя гнусно. Но я любовался Лидиным мужеством и спокойствием.
Папа, если можешь, — хлопочи. Только не пиши ей об этом. Провожая меня на вокзал, она плакала. Очень тоскует по Мурке. (Которая, надеюсь, теперь уже здорова.)
Я живу в Калуге у необыкновенно скучных и глупых людей. Калуга после волжских городов — просто гнусная яма. Жду не дождусь, когда, наконец, переедем в деревню, хотя здесь у меня есть отдельный домик в прекрасном саду, где я пишу «Разноцветные моря». Повесть двигается быстро, и если выйдет так, как я хочу, я отрекусь от всех Куков и Зворык[120]. Но кажется, все в ней звучит фальшиво. Тогда я пропал.
Деньги у нас еще есть, но скоро кончатся. Если ты или Леня[121] получили что-нибудь — пришлите. Только ради Бога не шли своих — мы еще не совсем обеднели.
Ты пишешь, что Мурка выздоравливает. А делали ли ей операцию? Напиши подробно, а не открытку. Где будете жить в Сестрорецке? Есть уже дача?
Марина разочаровалась в Калуге и хочет назад в Питер. У Татки болит живот и, кроме того, она плохо переносит жару. Здесь необыкновенно жарко.
Лида очень хочет, чтобы мама приехала. Я говорил ей, что мама приедет осенью.
Прости за такое торопливое письмо. Я весь день писал и очень устал.
Коля.
Деньги можно передать Марье Николавне[122] — она скоро едет. (Басков пер. 18, кв. 4.)
Если она уже уехала — вышлите.
28 июня.
Кстати! Лида поседела. Довольно много седых волос. Годам к тридцати будет совсем седая.
22. К. И. Чуковский — Н. К. Чуковскому
13 июля 1927 г. Сестрорецк[123]
Дорогой Коля. Неужели тебе не нужны деньги? Почему ты не пришлешь свой новый адрес. В своем последнем письме ты уведомлял нас, что завтра ты уезжаешь из Калуги — а нового адреса до сих пор не прислал. Между тем, у меня лежат для тебя Госиздатские деньги, и я не знаю, по какому адресу их послать. Пришли мне письмишко с адресом, да заодно сообщи побольше о себе, о Марине, о Татке. Мы (за исключением Лиды и Бобы) в Сестрорецке (Лиственная ул., 6). Мура поправляется. Я хирею. Мама здорова. Лето здесь чудесное. Что твои «Разноцветные моря»?
Твои отец.
23. Н. К. Чуковский — К. И. Чуковскому
15 июля 1927 г. Хутор Никольский
15 июля 1927.
Милый папа. Непременно сообщи мне, когда ты собираешься быть в Москве. Я, проездом домой, тоже остановлюсь в Москве и хотел бы тебя там застать. Домой я вернуться хочу к 5–10 августа. Здесь очень хорошо, мы все трое растолстели, и уезжать не хочется.
«Разноцветные моря» я кончил и теперь правлю. Подсчитал листы и, о ужас! вместо договорных 4-х всего два. И расширить нет никакой возможности — пропадет вся слаженность сюжета, над которой я бился столько времени. Не рассказывай об этом в ГИЗ’е. Я затеял писать новый рассказ. «Раз<ноцветные> м<оря>» — сентиментальная сказка, несмотря на ленинградский быт.
Вышли мне, пожалуйста, денег. До сих пор не получил ни копейки. Деньги у меня здесь еще есть, но беспокоюсь, не пропали ли гизовские 75 р. на почте.
Пиши подробное письмо.
Калужск. губ., Медынский уезд, ст. Полотняный Завод, хутор Никольский.
Коля.
24. К. И. Чуковский — Н. К. Чуковскому
22 июля 1927 г. Сестрорецк[124]
Спасибо, милый Коля, за письмо. Видно, нечего делать, приходится мне ехать в Москву. Ты великолепно описал ее характер — и, конечно, не мне такой характер ломать. Признаюсь, во мне даже ревность шевельнулась: променяла меня и тебя на Смердякова. Но Смердяков для него — это даже слишком лестно. У Достоевского даже Смердяков и тот — гений. С изюминкой. А судя по карточке, этот Ю. просто солдафон, без оттенков. (Напиши, пожалуйста, свой подробнейший адрес, и вообще пиши сверху в каждом письме свой адрес — снова и снова — всем — всегда, это сокращает для адресата работу разыскивания предыдущего письма). В Москве я нажму все пружины и уверен, что достигну своего: пойду к Бухарину[125], к Калинину[126] и проч. Как это ни дико, но мне жалко ее до боли. Сейчас она написала маме глупейшее письмо, что не желает получать наших денег, т. к. у нее теперь «коммуна». Как это черство по отношению к нам, грубо по отношению ко мне. Она «железная», именно в том отношении, что у нее нет никакой задушевности. Я написал как-то ей нежное письмо — очень от души, — она ответила: «спасибо тебе за выраженные чувства», что-то в этом роде.
В Госиздате у тебя появился поклонник — Горохов[127]. Он прочитал «Русскую Америку»[128] и очень хвалит. В «Разноцветные моря» я крепко верю, только не поддавайся ритму, сидящему в нас с тобой. Ломай фразу, делай ее шершавее, мужественнее. Читал ли ты Гектора Мало «В семье»[129]? Вот повесть для девочек. Мура пришла ко мне и говорит: «„В семье“ — лучше Пушкина и чуточку-чуточку хуже „Тома Сойера“». Мне кажется, что в девочкиных повестях (girl’s stories) должен быть непременно фамильный элемент, семейные отношения (сиротка, находящая мать), вообще нечто кроватное, спальное, «вечно женственное».
Вот Мура входит ко мне в комнату — выросла — длинноногая — с бантиками в двух косичках — и несет книгу «В семье»: все хлопочет, чтобы и я прочитал.
У нас безденежье: Мурина болезнь поглотила кучу денег, Рувим[130] надул, «Круг» не шлет[131], словом, все по-старому. Но мой Некрасов выходит[132], Панаева вышла[133], и теперь будет гораздо легче.