- И Павел Куцула стал строиться.
Дядька Никанор промолчал, он недолюбливал немого, как и некоторые другие крестьяне. А я любил Павла. Если не говорить о родителях, то с ним одним из нашей деревни мне особенно жаль было разлучаться. И как раз с ним-то мне и не удалось повидаться перед отъездом. А так хотелось, чтобы Немко сказал мне теплое слово на прощанье! И я ответил бы ему тем же. Мы отлично умели разговаривать друг с другом и выражать свои чувства, хотя Павел был глухонемым от рождения.
"От рождения ли?"
Я задал этот вопрос дядьке Никанору, и тот подтвердил, что это так.
Образ Немко стоял перед моими глазами, и вместо того чтобы думать о будущем, о том, что ждет меня в городе, я стал вспоминать прошлое. Я думал о жизни человека, которого знал с детства: мы вместе пасли лошадей, драли лозу для корзин... А сколько раз делили еду из его или моей пастушьей торбочки?..
Ведя на заре лошадей Кадрыля, у которого Павел давно служил батраком, он обычно останавливался у нашего двора и ждал меня у ворот. Я быстро одевался, вешал за спину торбу, и мы верхом выезжали за деревню - я на своей пегой кобылке, а он на хозяйском жеребце, к уздцам которого были привязаны еще три кобылы и один однолеток.
Каждое утро Немко направлялся в какое-нибудь новое местечко с густой, свежей травой: то на лужок среди посевов, куда со стадом нельзя пробраться, то на чей-нибудь загон, где летом густо зеленела сочная поросль. Мы забирались в такой уголок среди посевов, что и нас самих, и наших лошадей не видно было за высокой стеной ржи. Иногда мы водили лошадей в лес, но опять же в такие места, куда редко кто заглядывал.
Немой не любил пасти в гурте. И если какой-нибудь деревенский подпасок, увлекшись поисками табуна по конским следам, находил нас, Павел бывал недоволен, хотя никогда никого не гнал от себя.
Я же обычно радовался новому человеку. Наедине с немым мне нередко становилось тоскливо, несмотря на то, что я очень любил Павла. Меня угнетало одиночество и та особая сиротливая тишина, которая царила в наших зеленых укромных уголках.
Немко был трудолюбив. Он всегда что-нибудь делал: то плел лапти, то вил из пеньки путы, то мастерил что-нибудь из чечетки. Он был занят делом, а я оставался один. Немко вообще не любил, когда к нему лезли с разговорами или с вопросами, а потому держался в стороне от людей. Со мной же он беседовал охотно, но только когда заговаривал я сам. А о чем мог я разговаривать с ним? Он был лет на семь старше меня. С таким человеком, и не будь он немым, не всегда бы нашел общий язык, а с немым-то и подавно.
И все же мы о многом говорили с Павлом. Иной раз так наслушаешься за день конского хрумканья и однотонного дремотного шума ветра во ржи, что начинает казаться, будто ты уже целый год не слышал человеческого голоса, и тогда тоска охватывает тебя до горькой обиды, до отчаяния, до боли в груди. Сделаешь, бывало, дудочку из тростника, заиграешь. Лошади перестают жевать траву, поднимают головы, начинают храпеть, услышав непривычный звук, а Немко посмотрит в мою сторону и усмехнется. Тогда мне становится немного веселее. Голос дудочки, конечно, не человеческий голос, но, должно быть, это приятный звук, если Павел слышит его и даже улыбается.
И я подхожу к Немко. Я начинаю разговаривать с ним вслух, как со всеми, совершенно забыв о том, что он не слышит. Мне кажется, звуки моей дудочки и мой собственный голос имеют какой-то особый доступ к ушам немого и тот слышит все, все, что я говорю.
И в самом деле, Немко понимал меня. Не отрываясь от работы, он слушал, смотрел мне в глаза и кивал головой, улыбался. Лишь изредка, когда он переставал понимать, по лицу его пробегала хорошо знакомая мне скорбная тень, и он делал тогда какое-то особое, лишь ему свойственное вопрошающее движение головой. Я повторял то, что сказал, стараясь выразиться яснее, и помогал себе жестами.
На некоторое время беседа с Павлом развлекала меня. Я говорил и слушал свой голос, а в душе росла какая-то странная надежда, что немой вдруг заговорит, и голос его будет таким же приятным и мягким, как и взгляд голубых глаз. Но разговор обрывался, надежда исчезала, и мне снова становилось тоскливо. Вот почему я от души бывал рад, когда нас находил какой-нибудь пастушок.
Возможно, когда-нибудь я и решился бы оставить Павла, повести свою кобылу в гурт, но, признаться, боялся своей пегой - уж очень она была норовиста и хитра. Хлопчик я был хилый, слабый. Она словно понимала это и издевалась надо мной, как хотела: шла за чужими лошадьми на общее пастбище, сворачивала с дороги прямо в потраву, и я с нею ничего не мог поделать. Она ничуть не боялась меня и часто выкидывала разные фокусы.
Однажды пегая осмелилась пошутить и с Немко. Я никак не мог поймать ее. Подошел Немко, так она и от него пустилась наутек. Только боком ей вышла эта шутка. Павел, догнав кобылку, так хлестнул ее прутом по ногам, что она вся задрожала, споткнулась и уткнулась мордой в землю. С того времени пегая стала шелковой в руках Павла.
Моя мать потому и посылала меня пасти лошадь вместе с Немко, что он всегда помогал мне и не давал в обиду ни пегой, ни старшим хлопцам, которые не прочь были воспользоваться тем, что я был слабее их.
Все хорошие качества Немко были известны мне гораздо лучше, чем другим. Плохого за ним я никогда не замечал. Я был уверен, что Павел способен только на хорошее, и мне было всегда обидно, когда дети и даже взрослые избегали встречаться с ним, боязливо уступали дорогу.
Не только в нашем селе, но и в соседних считали, что Немко обладает необычайной силой. Кто-то даже будто видел, как он, рассердившись, положил на все четыре лопатки Кадрылевого жеребца. Считали также, что Немко в гневе способен убить человека.
Меня это особенно раздражало, я ведь знал, что Павел и курицы не зарежет. Никого никогда не побил он, не обидел.
А наши пастухи, загнав коней на чужой выпас, иной раз пользовались именем Немко как щитом. Едва показывались разъяренные хозяева луга, как пастухи начинали кричать:
- Немко, сюда! Немко, сюда!
И люди разбегались, пугаясь одного этого имени.
Никто не видел Павла свирепым, но все хлопцы из окрестных деревень утверждали, что при стычках с чужими немой хватает какую-нибудь дубину и разбивает всем головы.
А я после таких разговоров еще больше тянулся к Немко.
На моих глазах как-то выпал из гнезда птенчик. Услышав наши шаги, он широко раскрыл свой желтый клюв. Немко осторожно взял его в руки, подул ему в клювик, потом так же осторожно положил его за пазуху. Долго после этого он лазил по кустам, пока не нашел гнезда. Затем поманил меня рукой. Трое птенчиков сидели в гнезде, а четвертому там, казалось, и места не было. Немко вынул из-за пазухи своего птенчика и сравнил его клюв с клювами птенцов, сидевших в гнезде. Клювы были одинаковые. Тогда он посадил своего птенца в гнездо, и тот поместился там, не стеснив других.
Я вернулся к лошадям, а Павел остался и еще долго наблюдал за гнездом. Он ждал, когда прилетит мать этих птенцов. Могло ведь случиться, что птичка погибла или бросила своих детей и желторотые остались без присмотра; может быть, с птичкой случилось несчастье; наконец, птичка могла накормить троих, а четвертому не дать ничего. "Этому дала, этому дала, а этому не дала", показывал мне потом Немко на пальцах. Я вспомнил, как бабушка часто играла со мной в "сороку-ворону", когда я был еще совсем маленьким, и подумал, что и Павлу, верно, знакома эта детская сказочка.
Помню только один случай, когда Немко сильно осерчал на человека, но и то не мстил ему, не угрожал, а заглушил, подавил обиду в своем сердце.
Мне было тогда лет десять. В ту весну впервые стал пасти лошадей и еще не умел как следует ездить верхом. У нашей пегой был жеребенок. Однажды он отбился от матери и помчался в поле, впереди чужих лошадей. Кобыла поскакала за ним. Я обеими руками вцепился ей в гриву, но она стала еще сильнее подбрасывать меня, и я до того испугался и растерялся, что уже не думал, как бы мне остановить кобылу или удержаться, а только ждал момента, когда свалюсь и стукнусь о землю. Долго ждать не пришлось: земля мелькнула перед глазами, и меня так сильно хватило по затылку, что даже в голове загудело. Я, конечно, ничего не помнил, но люди, поднявшие меня, говорили, что Немко, увидев меня в беде, бросился наперерез, чтобы остановить кобылу, но вышло так, что он не помог, а испортил дело, - кобыла метнулась в сторону, и я упал.
Немко принес меня домой и дней десять, пока я был болен, пас нашу пегую. Все это время, как потом рассказывала мать, я пролежал без памяти, метался, кричал, унимал пегую, искал пропавшие уздечки и звал Немко.
Мне запомнился только тот день, когда я, наконец, пришел в себя и взглянул на свет. Пожалуй, ни один день в жизни так ясно не остался в моей памяти. Вероятно, поэтому я так хорошо помню все, что случилось тогда с Немко.