Между прочим, в конце правления Михаила отголосок Смутного времени предстал даже не в народной жизни, воистину печальной, а скорее — в жизни политической. Вдруг Михаилу стало известно, что где-то в государстве Польском живет себе поживает некий юноша по имени Луба, которого много лет тому назад, когда еще была жива Марина и ее сын Иван, Заруцкий готовил для спасения претендента на русский престол: мальчика тогда собирались подменить этим его сверстником — сиротой Лубом. Затея не удалась. Ивана повесили, а Луба остался в живых. Но само существование Лубы никак не давало покоя Михаилу Федоровичу, почему-то он вдруг решил, что даже этот Луба опасен для его монархической самодостаточности. Так что между Москвой и Польшей начались переговоры о выдаче Лубы, чтобы… да, конечно, умертвить. Несчастный Луба, который сперва (при Владиславе) именовал себя не иначе чем царевичем русским, давно уже служил писарем у поляка Осиновского и забыл о своем «царском» имени. Но Михаил Федорович вцепился в него мертвой хваткой, Лубу затребовали в Москву. За несчастного вступились польские ксендзы, которые твердили русскому самодержцу, что Луба неопасен и вообще собирается стать монахом, на что получили ответ: и первый Дмитрий тоже был вроде как монахом. Только смерть Михаила спасла этого бедного Лубу от виселицы. А теперь подумайте: насколько должна быть слаба, труслива, мнительна и осторожна абсолютная самодержавная власть, если она собирается казнить совсем не опасного интригана и претендента на ее престол, а беззащитного человека, некогда избежавшего — почти что чудом — смерти от веревки у Серпуховских ворот почти что целую жизнь назад? Неудивительно, что цари, с таким страхом глядящие в будущее, не могли править этой страной иначе чем все больше огрничивая права своего народа. Впрочем, о каких это я правах? Где вы видели права у рабов? Некому пока что было показать, что такое вольный народ и что такое права свободного человека. Эта надежда на свободу блеснула кратко во времена Смуты, блеснула — и тотчас угасла. Носители этой свободы очень уж не понравились москвичам. Не понравились… но запомнились.
Казачья вольница
Стоявшие за Дмитрия, а потом за Владислава, а потом за Москву, а потом изгнанные прочь, казаки во всем великолепии были продемонстрированы московскому народу именно в начале XVII века. Это были южнорусы, то есть потомки жителей Киевского государства. В силу расхождения путей государственности они тогда оказались в объединенном польсколитовском королевстве. Предтеч казаков Костомаров видел еще в бежавших на окраины Киевской Руси людей, желавших жить по собственной правде и собственному закону — то есть по собственной, а не княжеской правде.
«Козачество началось в XII–XIII веках, — писал он, — к сожалению, история Южной, Киевской, Руси, как-будто проваливается после татар. Народная жизнь XIV и XV веков нам мало известна; но элементы, составлявшие начало того, что явилось в XVII веке ощутительно, в форме казачества, не угасали, а развивались. Литовское владычество обновило одряхлевший, разложившийся порядок, так точно, как некогда прибытие Литовской Руси на берега Днепра обновило и поддержало упавшие силы, разложившиеся под напорами чуждых народов. Но жизнь пошла по-прежнему. Князьки не Рюрикова, но уже нового, Гедиминова дома, обрусев скоро, как и прежние, стали, как эти прежние, играть своею судьбою. До какой степени было здесь участие народа, за скудостию источников нельзя определительно сказать; несомненно, что в сущности было продолжение прежнего: те же дружины, те же воинственные толпы помогали князьям, возводили их, вооружали одних против других. Соединение с Польшею собрало живучие элементы Руси и дало им другое направление: из неоседлых правителей, предводителей шаек, оно сделало поземельных владетелей; является направление заменить правом личные побуждения, оставляя в сущности прежнюю ее свободу — соединить с гражданскими понятиями и умерить необузданность личности.
Народ, до того времени вращавшийся в омуте всеобщего произвола, то порабощенный сильными, то, в свою очередь, сбрасывающий этих сильных для того, чтоб возвести других, теперь подчиняется и порабощается правильно, то есть с признанием до некоторой степени законности, справедливости такого порабощения. Но тут старорусские элементы, развитые, до известной степени, еще в XII веке и долго крывшиеся в народе, выступают блестящим метеором в форме казачества. Но это казачество, как возрождение старого, носит в себе уже зародыш разрушения. Оно обращается к тем идеям, которые уже не находили пищи в современном ходе исторических судеб. Казачество XVI и XVII и удельность в XII и XIII веках гораздо более сходны между собою, чем сколько можно предположить: если черты сходства внешнего слабы в сравнении с чертами внешнего несходства, зато существенно внутреннее сходство. Казачество тоже разнородного типа, как древние киевские дружины; так же в нем есть примесь тюркского элемента, так же в нем господствует личный произвол, то же стремление к известной цели, само себя парализующее и уничтожающее, та же неопределительность, то же непостоянство, то же возведение и низложение предводителей, те же драки во имя их. Может быть, важным покажется то, что в древности обращалось внимание на род предводителей, их происхождение служило правом, а в казачестве, напротив, предводители избирались из равных. Но скоро уже казачество доходило до прежнего удельного порядка и конечно бы дошло, если бы случайные обстоятельства, часто мимо всяких предполагавшихся законов поворачивающие ход жизненного течения, не помешали этому».
Казачество, честно говоря, не понравилось не только русскому боярству, не понравилось оно и местному простому народу. Слишком мужик был воспитан в рабстве и нежном отношении к тому, кто его наказывает, чтобы вдруг осознать, что могут существовать люди, которые в противовес рабству ставят личную свободу, пусть это свобода принимать неправую (с московской точки зрения) сторону. В казаках москвичам не понравилось все — от их образа жизни, скажем так, протекающего между пьянкой и грабежом, до их стихийной демократичности. Не одним москвичам в XVII столетии это очень не нравилось. Казаков не любили и польские паны, хотя эти странные «вольные» люди автоматически входили в состав Польского униатского государства. Казаки тоже ненавидели своих панов. К тому времени русские князья и дворяне уже вовсе не столь сильно держались за свое православие. Многим стало понятно, что верящим по латинскому образцу живется легче и прибыльнее. Меньше всего эти греческой веры господа желали, чтобы кто-то их держал за людей второго сорта. Так что мало-помалу, но русские аристократы Литвы и Польши благополучно становились настоящими аристократами — они успешно переходили в католицизм или униатскую церковь, возникшую на свободных от московской косности землях после Флорентийской унии.
После этого польско-литовское общество делилось больше не по религиозному признаку, а по признаку происхождения: русские князья стали такими же панами, ровно с такой же католической верой, а русские простолюдины остались со своим православием. Так и говорили: паны католики, а православные — мужики. По складу характера, по быту, по невыносимости подчиниться силе, эти русские южные люди стояли гораздо ближе к полякам, чем к москвитянам. «Но зато, при такой близости, есть бездна, разделяющая эти два народа, — объяснял Костомаров, для которого это были не слова, а полученные опытом жизни в малоросской среде ощущения, — и притом — бездна, через которую построить мост не видно возможности. Поляки и южнорусы — это как бы две близкие ветви, развившиеся совершенно противно: одни воспитали в себе и утвердили начала панства, другие — мужицства, или, выражаясь словами общепринятыми, один народ — глубоко аристократический, другой — глубоко демократический.
Но эти термины не вполне подходят под условия нашей истории и нашего быта; ибо как польская аристократия слишком демократическая, так, наоборот, аристократична южнорусская демократия. Там панство ищет уравнения в своем сословии; здесь народ, равный по праву и положению, выпускает из своей массы обособляющиеся личности и потом стремится поглотить их в своей массе. В польской аристократии не могло никак приняться феодальное устройство; шляхетство не допускало, чтоб из его сословия одни были по правам выше других. С своей стороны, южнорусский народ, устанавливая свое общество на началах полнейшего равенства, не мог удержать его и утвердить так, чтоб не выступали лица и семьи, стремившиеся сделаться родами с правом преимущества и власти над массою народа. В свою очередь, масса восставала против них то глухим негодованием, то открытым противодействием. Вглядитесь в историю Новгорода на севере и в историю Гетманщины на юге. Демократический принцип народного равенства служит подкладкою; но на ней беспрестанно приподнимаются из народа высшие слои, и масса волнуется и принуждает их уложиться снова. Там несколько раз толпа черни, под возбудительные звуки вечевого колокола, разоряет и сжигает дотла Прусскую улицу — гнездо боярское; тут несколько раз черная, или чернейшая, рада истребляет значных кармазинников; и не исчезает, однако, Прусская улица в Великом Новгороде, не переводятся значные в Украине обеих сторон Днепра. И там и здесь эта борьба губит общественное здание и отдает его в добычу более спокойной, яснее сознающей необходимость прочной общины народности.