Хозяйка предложила Нехлюдову тарантас доехать до полуэтапа, находившегося на конце села, но Нехлюдов предпочел идти пешком. Молодой малый, широкоплечий богатырь, работник, в огромных свежевымазанных пахучим дегтем сапогах, взялся проводить. С неба шла мга, и было так темно, что как только малый отделялся шага на три в тех местах, где не падал свет из окон, Нехлюдов уже не видал его, а слышал только чмоканье его сапог по липкой, глубокой грязи.
Пройдя площадь с церковью и длинную улицу с ярко светящимися окнами домов, Нехлюдов вслед за проводником вышел на край села в полный мрак. Но скоро и в этом мраке завиднелись расходившиеся в тумане лучи от фонарей, горевших около этапа. Красноватые пятна огней становились все больше и светлей; стали видны пали ограды, черная фигура движущегося часового, полосатый столб и будка. Часовой окликнул подошедших обычным: «Кто идет?» — и, узнав, что не свои, оказался так строг, что не хотел позволить дожидаться подле ограды. Но проводник Нехлюдова не смутился строгостью часового.
— Эка ты, паря, сердитый какой! — сказал он ему. — Ты пошуми старшого, а мы подождем.
Часовой, не отвечая, прокричал что-то в калитку и остановился, пристально глядя на то, как широкоплечий малый в свете фонаря очищал щепкой сапоги Нехлюдова от налипшей на них грязи. За палями ограды слышен был гул голосов, мужских и женских. Минуты через три зазвенело железо, дверь калитки отворилась, и из темноты в свет фонаря вышел старшой в шинели внакидку и спросил, что нужно. Нехлюдов передал свою заготовленную карточку с запиской, в которой просил принять его по личному делу, и просил передать офицеру.
Старшой был менее строг, чем часовой, но зато особенно любопытен. Он непременно хотел знать, зачем Нехлюдову нужно видеть офицера и кто он, очевидно чуя добычу и не желая упустить ее. Нехлюдов сказал, что есть особенное дело и что он поблагодарит, и просил передать записку. Старшой взял записку и, кивнув головой, ушел. Несколько времени после его ухода опять зазвенела калитка, и из нее стали выходить женщины с корзинками, туесами, крынками и мешками. Звонко болтая на своем особенном сибирском наречии, шагали они через порог калитки. Все они были одеты не по-деревенски, а по-городски, в палы о и шубки; юбки были высоко подтыканы, а головы обвязаны платками. Они с любопытством оглядывали при свете фонаря Нехлюдова и его проводника. Одна же, очевидно обрадовавшись встрече с широкоплечим малым, тотчас же ласкательно обругала его сибирским ругательством.
— Ты, леший, чего тут, язви-те, делашь? — обратилась она к нему.
— Да вот проезжего проводил, — отвечал малый. — А ты чего носила?
— Молосное, наутро еще велели приходить.
— А ночевать не оставляли? — спросил малый.
— Чоб тебе соскало, брехун! — крикнула она, смеясь. — Аида до села вместе, нас проводи.
Проводник еще что-то сказал ей такое, что засмеялись не только женщины, но и часовой, и обратился к Нехлюдову:
— Что же, найдете одни? не заблудите?
— Найду, найду.
— Как пройдете церковь, от двухъярусного дома направо второй. Да вот вам батожок, — сказал он, отдавая Нехлюдову длинную, выше роста палку, с которой он шел, и, шлепая своими огромными сапогами, скрылся в темноте вместе с женщинами.
Его голос, перебиваемый женскими, еще слышался из тумана, когда опять зазвенела калитка и вышел старшой, приглашая Нехлюдова за собой к офицеру.
VIII
Полуэтап был расположен так же, как и все этапы и полуэтапы по сибирской дороге: во дворе, окруженном завостренными бревнами-палями, было три одноэтажных жилых дома. В одном, в самом большом, с решетчатыми окнами, помешались арестанты, в другом — конвойная команда, в третьем — офицер и канцелярия. Во всех трех домах теперь светились огни, как всегда, в особенности здесь, обманчиво обещая что-то хорошее, уютное в освещенных стенах. Перед крыльцами домов горели фонари, и еще фонарей пять горели около стен, освещая двор. Унтер-офицер подвел Нехлюдова по доске к крыльцу меньшего из домов. Поднявшись на три ступеньки, он пропустил его вперед себя в освещенную лампочкой, пропахшую угарным чадом переднюю. У печи солдат в грубой рубахе, и галстуке, и черных штанах, в одном сапоге с желтым голенищем, перегнувшись, раздувал самовар другим голенищем. Увидав Нехлюдова, солдат оставил самовар, снял с Нехлюдова кожан и вошел во внутреннюю горницу.
— Пришел, ваше благородие.
— Ну, зови, — послышался сердитый голос.
— В дверь ходите, — сказал солдат и тотчас же опять взялся за самовар.
Во второй комнате, освещенной висячею лампой, за накрытым с остатками обеда и двумя бутылками столом сидел в австрийской куртке, облегавшей его широкую грудь и плечи, с большими белокурыми усами и очень красным лицом офицер. В теплой горнице, кроме табачного запаха, пахло еще очень сильно какими-то крепкими дурными духами. Увидав Нехлюдова, офицер привстал и как будто насмешливо и подозрительно уставился на вошедшего.
— Что угодно? — сказал он и, не дожидаясь ответа, закричал в дверь:
— Бернов! самовар, что же, будет когда?
— Зараз.
— Вот я те дам зараз, что будешь помнить! — крикнул офицер, блеснув глазами.
— Несу! — прокричал солдат и вошел с самоваром.
Нехлюдов подождал, пока солдат установил самовар (офицер проводил его маленькими злыми глазами, как бы прицеливаясь, куда бы ударить его). Когда же самовар был поставлен, офицер заварил чай. Потом достал из погребца четвероугольный графинчик с коньяком и бисквиты Альберт. Уставив все это на скатерть, он опять обратился к Нехлюдову:
— Так чем могу служить?
— Я просил бы свидания с одной арестанткой, — сказал Нехлюдов, не садясь.
— Политическая? Это запрещено законом, — сказал офицер.
— Женщина эта не политическая, — сказал Нехлюдов.
— Да прошу покорно садиться, — сказал офицер.
Нехлюдов сел.
— Она не политическая, — повторил он, — но по моей просьбе ей разрешено высшим начальством следовать с политическими.
— А, знаю, — перебил офицер. — Маленькая, черненькая? Что ж, это можно.
Курить прикажете?
Он подвинул Нехлюдову коробку с папиросами и, аккуратно налив два стакана чаю, подвинул один из них Нехлюдову.
— Прошу, — сказал он.
— Благодарю вас, я бы желал видеться…
— Ночь велика. Успеете. Я вам велю ее вызвать.
— А нельзя ли, не вызывая ее, допустить меня в помещение? — сказал Нехлюдов.
— К политическим? Не по закону.
— Меня несколько раз пускали. Ведь если бояться, что я передам что-либо, то я через нее мог бы передать.
— Ну, нет, ее обыщут, — сказал офицер и засмеялся неприятным смехом.
— Ну, так меня обыщите.
— Ну, и без этого обойдемся, — сказал офицер, поднося откупоренный графинчик к стакану Нехлюдова. — Позволите? Ну, как угодно. Живешь в этой Сибири, так человеку образованному рад-радешенек. Ведь наша служба, сами знаете, самая печальная. А когда человек к другому привык, так и тяжело.
Ведь про нашего брата такое понятие, что конвойный офицер — значит грубый человек, необразованный, а того не думают, что человек может быть совсем для другого рожден.
Красное лицо этого офицера, его духи, перстень и в особенности неприятный смех были очень противны Нехлюдову, но он и нынче, как и во все время своего путешествия, находился в том серьезном и внимательном расположении духа, в котором он не позволял себе легкомысленно и презрительно обращаться с каким бы то ни было человеком и считал необходимым с каждым человеком говорить «вовсю», как он сам с собой определял это отношение. Выслушав офицера и поняв его душевное состояние в том смысле, что он тяготится участием в мучительстве подвластных ему людей, он серьезно сказал:
— Я думаю, что в вашей же должности можно найти утешение в том, чтобы облегчать страдания людей, — сказал он.
— Какие их страдания? Ведь это народ такой.
— Какой же особенный народ? — сказал Нехлюдов. — Такой же, как все. А есть и невинные.
— Разумеется, есть всякие. Разумеется, жалеешь. Другие ничего не спускают, а я, где могу, стараюсь облегчить. Пускай лучше я пострадаю, да не они. Другие, как чуть что, сейчас по закону, а то — стрелять, а я жалею.
Прикажете? Выкушайте, — сказал он, наливая еще чаю. — Она кто, собственно, — женщина, какую видеть желаете? — спросил он.
— Это несчастная женщина, которая попала в дом терпимости, и там ее не правильно обвинили в отравлении, а она очень хорошая женщина, — сказал Нехлюдов.
Офицер покачал головой.
— Да, бывает. В Казани, я вам доложу, была одна, — Эммой звали. Родом венгерка, а глаза настоящие персидские, — продолжал он, не в силах сдержать улыбку при этом воспоминании. — Шику было столько, что хоть графине…
Нехлюдов перебил офицера и вернулся к прежнему разговору.
— Я думаю, что вы можете облегчить положение таких людей, пока они в вашей власти. И, поступая так, я уверен, что вы нашли бы большую радость, — говорил Нехлюдов, стараясь произносить как можно внятнее, так, как говорят с иностранцами или детьми.