Но вскоре Уингейт понял, что рира, слабый алкогольный напиток, — это не порок, не роскошь, а необходимость. Для жизни человека на Венере она была так же нужна, как и ультрафиолетовые лучи, применяемые во всех осветительных системах колонии. Рира вызывала не опьянение, а душевную легкость, освобождение от тревог, и без этого напитка он не мог уснуть. Три ночи самобичевания и мучений, три дня он чувствовал себя изнуренным и ни на что не способным, ловя на себе суровый взгляд надсмотрщика, и на четвертый день он вместе с другими заказал себе бутылку, с тупой болью сознавая, что цена этой бутылки еще раз наполовину сокращает его микроскопическое продвижение к свободе.
Уингейт не был допущен к работе на радиостанции: у Ван-Хайзена уже был радист. Хотя Уингейт и значился в списках как помощник радиста, его отправили на болото. Перечитывая свой контракт, он обнаружил пункт, предоставляющий его хозяину право так поступить.
Он отправился на болото. Вскоре он научился обольщением и запугиванием заставлять хрупкий туземный народец, существа-амфибии, собирать урожай луковиц подводных растений — венерианского гиацинта, болотных корнеплодов Венеры. Научился подкупом приобретать сотрудничество их старейшин, обещая им премии в виде «тигарек». Это был термин, обозначавший не только сигареты, но и вообще табак — единицу обмена в торговых сделках с туземцами.
Он работал также в сарае, где очищали луковицы, и научился, хотя медленно и неловко, срезать верхнюю пористую кожу с ядра луковицы размером в горошину. Только это ядро имело коммерческую ценность, и его следовало вынимать в целости, не повредив и не порезав. Руки Уингейта огрубели от сока, запах вызывал у него кашель и жег глаза, но это было приятнее, чем работать на топях, так как здесь он находился среди женщин. Женщины работали быстрее, чем мужчины, и их маленькие пальцы более умело очищали нежные ядра. Мужчины привлекались к этой работе только при обильном урожае, когда требовались дополнительные рабочие руки.
Уингейт научился своему новому ремеслу у работавшей в сарае старой женщины, по-матерински ласковой, которую другие женщины звали Хэйзл. Работая, она ни на минуту не умолкала, а ее искривленные пальцы спокойно, без всякого напряжения делали свое дело. Уингейт закрывал глаза и представлял себе, что он вернулся на Землю, что он снова мальчик и слоняется на кухне у бабушки, в то время как она шелушит горох и что-то непрерывно рассказывает.
— Не выматывайся, парень, — сказала ему Хейзл, — делай свое дело, и пусть дьяволу будет стыдно, грядет великий день!
— Какой великий день, Хейзл?
— День, когда ангелы господни поднимутся и поразят силы зла. День, когда князь тьмы будет сброшен в преисподнюю и пророк приимет власть над детьми неба. Так что ты не тревожься; не важно, где ты будешь, когда придет Великий день, — важно только, чтобы на тебя снизошла благодать.
— А ты уверена, Хейзл, что мы доживем до этого дня?
Она оглянулась вокруг, затем с таинственным видом прошептала:
— Этот день почти уже наступил. Уже теперь пророк шествует по стране, собирая свои силы. Со светлой фермерской земли долины Миссисипи придет человек, известный в этом мире, — она зашептала еще тише, — под именем Нехемия Скэддер!
Уингейт надеялся, что ему удалось скрыть, как он поражен и как все это его рассмешило. Он вспомнил это имя. Какой-то пустозвон евангелист из лесной глуши, там, на Земле, — мелкое ничтожество, мишень для веселых шуток местных газетчиков! К их скамье подошел надсмотрщик.
— Работайте, работайте, вы! Здорово отстаете!
Уингейт поспешил повиноваться, но Хэйзл пришла ему на помощь:
— Оставь его, Джо Томпсон. Требуется время, чтобы научиться этому делу.
— Ладно, мать, — ответил надсмотрщик с усмешкой, — ты заставляй его трудиться, слышишь!
— Хорошо, ты лучше позаботься о других. Эта скамья выполнит свою норму.
Уингейта лишили двухдневного заработка за порчу ядер. Хэйзл отдала ему тогда процент с общего заработка. Надсмотрщик это знал, но все ее любили, даже надсмотрщики, а они, как известно, никого не любят, даже самих себя.
Уингейт стоял возле ворот огороженного участка, где находился барак для холостяков. Оставалось пятнадцать минут до вечерней переклички; он вышел, его влекло подсознательное стремление отделаться от боязни пространства — от болезни, владевшей им все время пребывания на Венере. Но ничто не помогало. Здесь некуда было выходить на «открытый воздух» заросли заполняли всю расчищенную территорию; покрытое облаками свинцовое небо низко нависало над головой, и влажный зной давил обнаженную грудь. Все же здесь было лучше, чем в бараке, хоть там имелись влагопоглощающие установки.
Он еще не получил своей вечерней порции риры и поэтому был угнетен и расстроен. Однако сохранившееся еще у него чувство собственного достоинства позволяло ему хоть на несколько минут предаваться своим мыслям, прежде чем уступить веселящему наркотику. «Я погиб, — подумал он. — Еще через пару месяцев я буду пользоваться каждым случаем, чтобы попасть в Венеробург. Или еще хуже: сделаю заявку на жилье для семейного и обреку себя и своих малышей на вечное прозябание».
Когда Уингейт прибыл сюда, женщины-работницы со своим однообразным тупым умом и банальными лицами казались ему совершенно непривлекательными. Теперь он с ужасом обнаружил, что не был больше столь разборчив. Он даже начал лопотать, как другие, бессознательно подражая туземцам-амфибиям.
Он уже раньше заметил, что иммигрантов можно разделить примерно на две категории: одна — это дети природы, другая — надломленные. К первым относятся люди без воображения и умственно малоразвитые. Вероятно, они и там, на Земле, не знали ничего лучшего: жизнь в колониях казалась им не рабством, а свободой от ответственности: обеспеченное существование и возможность время от времени покутить. Другие — это изгои, те, кто некогда кем-то были, но из-за свойств своего характера или вследствие несчастного случая лишились места в обществе. Возможно, они услышали от судьи: «Исполнение приговора будет приостановлено, если поедете в колонии».
Охваченный внезапной паникой, Уингейт понял, что теперь его собственное положение определяется почти так же и он становится одним из надломленных. Его жизнь на Земле рисовалась ему как в тумане: вот уже три дня он не мог заставить себя написать еще одно письмо Джонсу; он провел всю последнюю смену в размышлениях о том, не взять ли ему несколько дней отпуска для поездки в Венеробург. «Сознайся, мой милый, сознайся, — сказал он себе, — ты уже скользишь вниз, твой ум ищет успокоения в рабской психологии. Освобождение от своего бедственного положения ты полностью свалил на Джонса, но откуда ты знаешь, что он может тебе помочь? А вдруг его нет уже в живых?» Из глубин своей памяти он выловил фразу, которую когда-то вычитал у одного философа: «Раба никто не освободит, кроме него самого».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});