Когда, после черной будки, солнце ударило в глаза, подумала: «Ай-яй-яй, как стыдно!» Хотя ей, собственно говоря, нечего было стыдиться. Потом, в воде, сразу стало не до того. Было холодно и было весело. Эти два ощущения растворили стыд, а вода покрыла тоненькую, длинную палочку — тело.
Наконец показалась и третья. Девушка на секунду задержалась на пороге, схватилась рукой за косяк и осмотрелась.
Лаборант был уже в море, но видел, хотя и смотрел будто бы мимо, на желтый павильон. — Что интересного в павильоне?
Слегка переваливаясь, краснея от ушей и под черным трико, вся, до маленьких узких пяток, — пошла. Отчего лаборант вдруг отвернулся, лег на воду и поплыл, резко выбрасывая руки? Она подумала, что ему просто неинтересно, но ее это уже перестало занимать. Надо было как можно скорее войти в воду. Вошла и скорей-скорей добралась до аршина глубины, присела и успокоилась.
Отчего он отвернулся? Под полным солнцем, на матовом, палевом песке невысокая крепкая фигура, смуглая, с хорошими плечами и грудью, была до умиления проста и привычно-обыкновенна, как береза, как труба на крыше.
Даже трико удивляло. И если бы под синим-синим небом, перед большой и сонной водой она бы показалась из будки совсем безо всего, он бы так же отвернулся, слегка разочарованный, но успокоенный: и только-то? Или вода была слишком холодна, и он остыл? Может быть.
В воде шумели. Докторша плыла, как колесный пароход, била ногами, фыркала, словно тюлень, и увлекала за собою остальных. Курсистка с учительницей показывали, как купаются провинциальные еврейки: взялись за руки, с громким плеском приседали и пыхтели в такт: «Уф! Уф! Уф!» Мужчины ныряли. Кто больше продержится под водой? Лаборант пересидел на пятнадцать секунд, так как его грудь была втрое шире. Художник не обиделся, несмотря на то что был очень самолюбив.
В свободной, холодной воде забыли о телах, береговых тонкостях, волнениях и расчетах и купались, как добрые дельфины, прокачавшиеся всю жизнь на волнах.
Это было очень странно, так как в городе художник ходил в баню раз в два месяца; остальные — немного чаще, когда приходилось. Ванны ни у кого не было. Мылись под краном или в жалкой миске, наспех, без всякого удовольствия…
А здесь — каждый день, два раза в день; жалели, что не четыре. Отчего? Солнце и море. Море и солнце. И еще большой длинный день, делай, что хочешь, то есть ничего не делай. Тогда вспоминали о бедном, замученном теле…
Вышли из воды, опять разбились на мужчин и женщин и сели на простынях друг против друга греться на песке.
IlI ЗЕЛЕНАЯ ЛАМПА
По заведенному порядку, все пошли прощаться с солнцем; заходило оно в двух шагах от дачи, сейчас же за купальными будками.
Происходило это очень просто: декоративный круг цвета настурции, величиной с средний швейцарский сыр, садился на горизонт. Море становилось скучно-линюче-синего цвета. Облака, поближе к солнцу, добросовестно краснели, подальше — розовели. Затем солнце солидно опускалось в воду. Только и всего. Напоминало это, если повторялось изо дня в день (здесь оно так именно и было), не то посредственный любительский спектакль, не то картинку Клевера, но те, которые прибегали прощаться, не замечали этого.
Художник, как знаток и специалист, заведовавший восхищениями, сказал:
— Сегодня оно как кровоточащая рана! Посмотрите, как поет вон то облачко справа.
Учительница сказала:
— Прощай, милое солнце! Прощай, мое славное солнце! — И покосилась на лаборанта.
Курсистка сказала:
— Вы заметили, как побежали тени по воде? Заметили, какое оно сегодня абсолютно-чистое? Завтра будет хорошая погода.
Лаборант считал:
— Пол-окружности, четверть, осьмушка, одна шестнадцатая. Готово!
Представление окончилось. Как раз в этот момент кухонная девочка заставила всех радостно вздрогнуть:
— Ужинать! Скорей-и!
С самого рождения они привыкли по нескольку раз в день есть, нисколько не волнуясь по этому поводу. Здесь было иначе. Как голодные шакалы, ворвались в кухню, жадно потянули в себя блаженный аромат свиной грудинки с картофелем и чуть не опрокинули керосинку с макаронами. Лидочка стащила кусок ветчины, половину урвал художник, половину — курсистка. У бедной ничего не осталось, и ее же докторша, главнокомандующая по кухне, обругала свиньей.
Кто-то кричал о некультурности, кто-то — о голоде. Наконец ковшик с холодной водой выбросил всех за дверь.
* * *
Никому не нужные салфетки лежали в кольцах. Челюсти щелкали немножко громче, чем в городе, и пока не наелись, никто не заговорил.
Убрали посуду. Лампа с зеленым колпаком сразу выделилась. Когда перед ней поставили веселый пискливый самовар, — они, как два друга, переглянулись и наполнили всю комнату: одна — интимным уютом вечера, другой — теплом и тихой мелодией пара…
— Расскажите что-нибудь! — Так докторша, заваривая чай, обыкновенно начинала вечер.
Учительница, разрывавшая коробку с шелками, остановилась:
— Да, да! Давайте составим план завтрашнего дня.
Лаборант перестал ковырять в зубах.
— Где план, там скука… У нас есть сегодняшний вечер.
Художник решил, что пора поговорить о себе.
— Я вам рассказывал, как я в Париже забыл название своего отеля?
— Если вы расскажете, будет в четвертый раз.
Курсистка поправила:
— В третий.
— Ну, не надо… Я не люблю крепкого чая, Ольга Львовна.
— Я не вам наливаю, — докторша передала стакан лаборанту.
Луцкий насупился, достал с подоконника спрятанную среди груды неразвернутых газет книжку, отвернулся от докторши и решительно послюнил палец.
Докторша перетасовала набухшую, тридцатилетнюю колоду и разложила «Наполеонову могилу». Не вышло. В «Северном сиянии» последняя десятка попала под короля, и пасьянс опять лопнул. Только испытанный друг, старый «Гран-пасьянс» утешил (правда, не обошлось без маленького плутовства). Облегчилась и вспомнила:
— Господа, кто хочет простокваши?
Спросила три раза и ответила сама себе:
— Никто не хочет? Ну, и не надо… Аннушка, отнесите Марсу! Что же все молчат?
Тишина.
— Странное прилежание! Павел Николаевич, что вы там читаете?
— Книжку.
— Миленький ответ!.. Та-та-та, дорогой мой; вы взяли мою «Вторую жену»! Извольте отдать!
— Я сейчас кончу.
— Как «сейчас», когда у вас больше половины осталось? Как вы смели взять? Вчера кричал, что Марлитт могут читать только совершенно неинтеллигентные люди, а сам… Давайте сюда!
— Не отдам!
— А, так… Ну, посмотрим!
Художнику подставляли ноги, стулья, но он, прижимая «Вторую жену» к груди, летал кругом стола, как сумасшедший. За ним — докторша.
Звякали стаканы, дрожал пол, лампа судорожно мигала. Было очень весело, но докторша разгневалась и устала.
— Это насилие! Фу…
— Голубушка, Ольга Львовна, дайте дочитать…
— Да ведь «неинтересно» же?
— Ей-богу интересно, изумительно интересно.
— Ага! Ну, черт с вами, стащили — так кончайте.
Опять тишина.
Лаборант принес восемь толстых книг; тоскливо перелистывая их, пил чай, хотя не хотелось, и упорно не уходил в свою комнату, где бы ему никто не мешал. В записной книжке было подробно размечено по неделям все, что он должен был сделать за лето; но каждый вечер, пугливо пробегая свои заметки, он испытывал ту тоскливо-щемяще-сосущую спазму в сердце, которую простой народ зовет угрызениями совести.
Почистил ногти, посмотрел на остальных, виновато вздохнул и стал набивать папиросы.
Курсистка читала про себя, по-детски шевеля губами:
«In diesem „mir gegeben“ liegt unmittelbar… der Gegensatz zwischen mir, dem etwas gegeben ist und… demjenigen, was mir gegeben ist»[2].
Читала, понимала все слова, но не понимала ни слова и т. д.
Это была только третья страница липпсовой «Воли», которую, в числе трех других «Воль», она должна была одолеть к осени.
С Липпса она начала, и в тетрадке для выписок даже поставлено было:
A) Der Begriff des «Gefühls»[3]. Дальше шли мелкие расходы, адрес зубного врача и стихотворение Бальмонта «Можно жить с закрытыми глазами».
После долгих шатаний по лесу, бесконечного завтрака, обеда, ужина, купанья, прогулок и «дивного заката» в этой большой, милой комнате, когда море шумело даже сквозь запертые двери, а зеленая лампа так лениво и просто горела, — заглавие «Vom Fühlen, Wollen und Denken»[4] смыкало глаза и вызывало убийственно-мягкий и зевотный вопрос: к чему?
Она закрыла книгу; как вчера, пошла к себе, принесла плоский деревянный ящик и из-под руки показала его лаборанту.
— All right!..[5]— Лаборант весело кивнул, грубо отодвинул толстые корешки и очистил место.