11
После завтрака летчики долго не расходились.
— Кто это висел у нас на хвосте до самого Берлина? — спросил капитан Дробот.
— Это мы. — Ивин вспыхнул. — Попали в спутную струю ваших винтов, вот нас и таскало. После отпустило, я настроился… Но дальше так и шли за вами, боялись потеряться… Мы замыкали группу.
Рытов поднялся из-за стола, потер тяжелеющие веки. Щеки его пылали, тело заливало теплотой. Он вышел на крыльцо, постоял, чувствуя, как ветер студит лицо.
«А ведь я сейчас засну, — вяло подумал он и побрел в классную комнату. — Обязательно засну…»
Собираясь вместе, летчики часто заводили разговор о родных местах, вспоминали дом, какие-то заветные мелочи. Навроцкий (этот уж непременно!) или Преснецов всегда имели наготове веселую байку. А что он мог им рассказать? Хутор в степном распадке, крытые соломой избы, неказистые саманные подворья, огороженные шаткими плетнями. Бедные сенокосы, степь, сушь, пыль. Летом солнце ярилось, зимой из степи рвало ледяным ветром и заносило снегом избы и дороги. Все было дорого — и корм для скота, и дрова. Радовались, когда удавалось по случаю достать воз бросового леса или каких-нибудь обрезков. Да и те шли только на растопку. Топили больше кизяком — безлесые, голые места. Рытов и сейчас помнил горьковатый запах молочно-голубого кизячного дыма.
Все они сызмальства работали — и старший брат, и сестры-погодки. Гошка ухаживал за скотом, ездил в ночное, в шесть лет пас чужих овец. Скоро его стали брать на покос и надо было ломить наравне со всеми.
Рытов безошибочно узнавал среди летчиков сельских парней, но и с ними не находил общего языка. Спросит, бывало: «Ну а с косьбой-то у вас как?» Улыбаются: мол, чего спрашивать — отрадное дело! А он думал: черная работа! Земля дурная, трава тяжелая, овод бьет. Траву он не забудет — перепутанная, жесткая. Не косишь, не режешь, а рвешь ее. Через три ряда готов все бросить: и спину ломит, и руки, в груди горит, а коса не слушается, лезет носком в землю.
Школьником Гошка бегал к трактористу, работавшему на стареньком «фордзоне», и скоро начал ездить у него прицепщиком. А тут городской один приехал, стал звать на завод: тебе, мол, Гошка, надо к станку, поближе к машине, ты смышленый. Рытов поселился в заводском общежитии, стал токарить, вечерами учился, а однажды приехал домой с газетой «Комсомол — на самолеты!» Он тут же принялся рассказывать отцу про авиацию, но, увидев неподвижное его лицо, тяжелый и мрачноватый взгляд из-под опущенных век, спрятал газету. Отец молчал, считая, видать, все эти самолеты блажью, и еще не догадывался, что сын уже ходит в аэроклуб, изучает мотор и теорию полета.
Потом другая школа, лето, первые полеты. Они жили в палатках на краю аэродрома, вставали до солнца, когда степь была живой, алела маками и пахла травами. В полдень степь дышала сухим жаром, никли цветы и травы, ветер нес со старта едкую пыль, от которой трескались губы. Вот в такой полдень дошла, наконец, очередь до Рытова, он вылетел с инструктором на Р-5, потом самостоятельно, а осенью поднял в воздух тяжелую машину.
РАССКАЗЫВАЕТ СТОГОВ
Мы расходились по своим комнатам, когда была дана команда на построение.
Преснецов стоял в строю с горящим лицом, в криво застегнутом кителе и отчаянно зевал. А я смотрел на комиссара, который вертел в руках листок бумаги, и не мог взять в толк, отчего он так волнуется.
Листок оказался телеграммой Верховного Главнокомандующего. Верховный поздравлял оперативную группу с выполнением задания и желал летчикам-балтийцам новых боевых успехов.
Я вдруг широко и свободно вздохнул, словно меня отпустила застарелая боль. Боль и тоска, и предчувствие беды, в которой нельзя было признаться. Этот остров, маленький аэродром, старики-хуторяне, чужая жизнь… И мы одни. Вечерами остров тонул в тумане, голоса, как в деревне, далеко разносились в сыром воздухе. И тишина, и редкие голоса были тревожными, от тоски и одиночества ныло сердце. А может, от страха и неизвестности… И тут отпустило.
Капитан Дробот держал меня за пуговицу и говорил свистящим шепотом:
«Я видел немцев… Они, гады, неделю ходили по мне. Душа болела, Стогов… А теперь уверен, будем их бить. Меня теперь не сломаешь. Я узнал вкус… Понимаешь, Стогов? Вкус победы».
Я его понимал. Мы воевали, теряли экипажи, мы делали, что могли, но все равно жили с чувством какой-то вины. Этого и не объяснишь даже. Уходя на задание, мы иногда встречали группы «юнкерсов». С бомбами крупного калибра под плоскостями они шли в сторону Ленинграда. Ну, как на эдакое смотреть? А что делать?! В драку не ввяжешься: свое задание. Однажды в районе Луги мы видели, как «мессеры» с малых высот утюжили шоссе, по которому текли толпы беженцев. «Ах, Паша, Паша, — чуть не плача, говорил Грехов, когда мы сели. — Истребитель бы мне! — Он повел шеей и крепко выругался. — Я бы этих зверей всех в землю вогнал!» Всех нас терзала одна вина.
Нам сообщили данные радиоперехвата.
«Берлинское радио, — читал комиссар, — передало сообщение, что в ночь с седьмого на восьмое августа крупные силы английской авиации в количестве до ста пятидесяти самолетов пытались бомбить столицу Германии. Действиями истребительной авиации и огнем зенитной артиллерии основные силы англичан были рассеяны, а из прорвавшихся к городу пятнадцати самолетов девять сбиты».
«Пытались бомбить? Крупные силы?»
«Сто пятьдесят самолетов?»
«Мать честная! Ну и язык у этого Геббельса!»
«А что же англичане, товарищ комиссар?»
«Они дали короткое опровержение: «В ночь с седьмого на восьмое августа ни один самолет из метрополии не поднимался из-за крайне неблагоприятных погодных условий».
«Англичане, действительно, крупно им досадили?»
Комиссар пожал плечами: «На Берлин было совершено несколько налетов… Но как признаешь, что столицу рейха бомбили русские самолеты!»
В гуле голосов я слышал хриплый смех Преснецова, взволнованную скороговорку Ивина.
«Вокруг уже работали, — говорил молодой летчик, — а мы все шли и шли в темноте. Я не понимал, чего штурман медлит. Подумал даже, что потеряли цель. И тут Голубев: «Боевой!» — а потом: «Так держать!» — и я увидел завод. Корпуса один за другим уходили под крыло, в них рвались бомбы. Честное слово, как на учебном бомбометании. Вот это сноровка! А в конце полета я опять начал нервничать. По времени должны быть дома, а штурман молчит. Дымка, ни черта не разглядеть. Я хотел позвать Голубева, но он сам подал голос. «Дом!» — сказал он, и я увидел кирху. Замечательный штурман!»
Летчики не расходились, все были возбуждены, говорили с веселым подъемом. Молчал один Рытов.
«Скоро немцы нас потрясут, — вдруг сказал он. — Не могут они нас не найти. Задачка из простых».
12
Вечером Навроцкий, Лазарев и Стогов отправились на хутор к эстонцам. На крыльце школы в одиночестве курил Рытов.
— Не угодно ли с нами, капитан? — спросил Навроцкий мягко и даже любезно. — Старина Михкель будет рад. Славный старик Михкель…
Рытов был мрачен, в углу рта торчала изжеванная папироса. Стогов думал, что капитан откажется, но тот неожиданно поднялся.
— Угодно, — сказал Рытов, думая про себя: «Чешись конь с конем, а свинья — с углом». — Мне угодно.
Огороды кончились. По крутой тропинке летчики поднялись к крытому черепицей дому.
— Мы на месте, — сказал Навроцкий.
Невдалеке от дома Рытов разглядел высокий амбар с сеновалом, длинный хлев, рядом была конюшня с хомутом и упряжью на стене, за конюшней курятник. На жердях сушилось сено. «Крепкое хозяйство», — ответил Рытов.
На крыльце стояла Элла.
— Тере! — весело сказал Навроцкий. — Здравствуйте!
«Вот дьявол! — с привычным изумлением подумал Рытов. — Уже и по-эстонски навострился».
— Добрый вечер! — Лазарев протянул девушке цветы. — Мы в гости.
— Да, да… — Девушка смущенно улыбалась. — Да, хорошо…
Летчики вошли и огляделись. Висячая керосиновая лампа над столом. Большой посудный шкаф, ларь, сундуки, стулья с высокими спинками. На полу домотканые дорожки. Все тяжелое, основательное, прочное.
Хозяин сидел в резном кресле у печи. Это был седой старик с кирпично-красным лицом, цветом которого он, видимо, был обязан морскому воздуху и ветру. Хозяин сдержанно кивнул летчикам и потухшей трубкой указал на стулья вокруг стола: садитесь.
Дочери стояли рядом. Старшая — Маргит — смотрела на летчиков строго-выжидающе, младшая — с любопытством.
— Хорошо у вас, — сказал Лазарев.
Он подошел к стене и начал разглядывать фотографии сыновей старого Михкеля. Один был суровый, с твердо сжатым ртом и шапкой жестких волос.
— Андреас, — сказал хозяин не оборачиваясь. — Воюет.
Младший сын походил на Эллу.
— Олев, — сказал старик. — Этот утонул.