И, заканчивая свою книгу, Пьер восторженно рисовал новый Рим, Рим духовный, который вскоре, с наступлением будущего золотого века, воцарится над примиренными, живущими как братья народами. Пьеру уже виделся конец суеверий; он до того забылся, что, не нападая непосредственно на догматы, стал мечтать о религиозном чувстве, не ограниченном рамками культа, свободном от обрядности, целиком посвященном делу милосердия; все еще терзаясь своим путешествием в Лурд, Пьер уступил этой потребности в сердечном утешении. Разве грубое суеверие, толкавшее людей на паломничество в Лурд, не было гнусной приметой времени, времени непомерных страданий? Но стоит Евангелию распространиться по свету, стать всеобщим исповеданием веры, и страждущие прекратят дальние и столь трагические паломничества в поисках призрачного облегчения своих мук, ибо они обретут уверенность, что найдут помощь, утешение и исцеление у себя дома, в окружении братьев своих. В Лурде Пьер столкнулся с такой отчаянной несправедливостью судьбы, с таким страшным зрелищем, что оно заставляло усомниться в существовании бога; борьба была неизбежна, и повод для нее исчезнет, как полагал Пьер, лишь в подлинно христианском обществе грядущего дня. О, хоть бы скорее осуществилась эта христианская община! Весь труд Пьера был страстным к тому призывом. Христианство снова станет религией истины и справедливости, какою оно и было, пока не позволило богатым и сильным мира сего одержать над собою верх! Царствием малых сих, бедняков, делящих друг с другом земные блага, послушных одному лишь закону, закону равенства и труда! И во главе федерации народов — папа, мирный властелин, чье прямое назначение — служить нравственным примером, связывать узами милосердия и любви все живое! Разве это не грядущее осуществление того, что обещано Иисусом Христом? Исполнятся сроки, и сольются гражданское общество и религиозная община, и станут едины; и наступит век торжества и ликования, предуказанный пророками; и утихнет борьба, исчезнут противоречия между духом и плотью, наступит чудесное равновесие, и оно поможет покончить со злом и установить царство божие на земле. Новый Рим, средоточие вселенной, дарует миру новую религию!
Пьер почувствовал, как слезы навертываются у него на глаза, и безотчетно, не замечая, что приводит этим в изумление сухопарых англичан и тучных немцев, прогуливающихся по террасе, он раскрыл свои объятия навстречу тому подлинному Риму, который в лучах благодатного солнца раскинулся у его ног. Будет ли этот Рим благосклонен к его мечте? Обретет ли в нем Пьер, как он утверждал в своей книге, средство, целительное для человечества, охваченного нетерпением и тревогой? Может ли католицизм возродиться, может ли он, воскресив дух раннего христианства, стать религией народных масс, религией, которой в час смертельной опасности алчет потрясенный мир, чтобы утолить свой духовный голод и жить дальше? Пьер был полон великодушного пыла, полон веры. Ему виделся вновь добряк аббат Роз, со слезами умиления читающий его книгу; ему слышалось, как виконт Филибер де Лашу утверждает, что такая книга стоит целой армии; особенно воодушевляло его одобрение кардинала Бержеро, этого апостола неистощимого милосердия. Почему же конгрегация Индекса угрожает запретить его труд? Вот уже две недели — с того дня, как его официально уведомили, что, если он намерен защищаться, ему надлежит прибыть в Рим, — Пьер задавал себе этот вопрос и все не мог отгадать, какие же страницы его книги вызвали осуждение отцов церкви. Ему казалось, что любая из них сияет праведным светом христианства. И все же он прибыл в Рим, трепеща от восторга и отваги, спеша припасть к стопам папы, отдаться под его высочайшее покровительство, заверить его, что каждая строка осужденной книги навеяна духом его политики, проникнута жаждой торжества этой политики. Возможно ли, чтобы осудили книгу, в которой, как искренне полагал Пьер, он восхваляет Льва XIII, споспешествуя ему в создании единой христианской церкви и установлении всеобщего мира?
Пьер постоял еще немного у балюстрады. Вот уже около часа находился он тут и все не мог насладиться величавым зрелищем Рима — города, которым он хотел бы обладать немедленно, дабы разгадать то неведомое, что он в себе таит. О, постичь, познать его, сию же минуту услышать то праведное слово, в надежде на которое Пьер сюда приехал! Как и прежде, в Лурде, здесь его ждало испытание, но только более серьезное, решительное, и Пьер хорошо чувствовал, что либо выйдет из него окрепшим, либо потерпит окончательное поражение. Ему нужна была теперь не простодушная и безраздельная ребяческая вера, но вера иного порядка, вера мыслящего человека, который стоит выше обрядов и символов и стремится по возможности дать человечеству счастье, основанное на необходимом чувстве уверенности. В висках у Пьера стучало: что же ответит ему Рим? Солнце поднялось выше, верхние кварталы ярче вырисовывались на пламенеющих склонах. Вдали золотились, окрашивались в пурпур холмы, а вблизи отчетливо светлели прорезанные множеством окон фасады. Но в воздухе все еще плыл утренний туман, над лежавшими внизу улицами поднималась легкая дымка, она окутывала вершины холмов и таяла в жгучей синеве бездонного неба. Пьеру на мгновение почудилось, будто очертания Палатина стерлись, он едва различал темную бахрому кипарисов, словно занавешенную прахом руин. И, главное, исчез Квиринал; королевский дворец, далеко не внушительный, с приземистым и плоским фасадом, как бы уходил в туман и расплывался вдали, становился неразличим; а слева, над купами дерев, в прозрачной и ясной позолоте солнца, заслоняя все небо, вырастал, владычествуя над городом, собор св. Петра.
О, эта первая встреча с Римом, утренним Римом, когда, сгорая в лихорадке восторга и нетерпения, Пьер даже не заметил новых кварталов! Какие безграничные упования вселял в него этот Рим, который, казалось, он обрел наяву таким, каким видел в мечтах! День был прекрасный, и пока Пьер, стоя у парапета в своей узкой сутане, восторженно созерцал этот Рим, ему чудилось, будто самые кровли возглашают о грядущем искуплении и священный город, дважды владевший вселенной, сулит мир всему миру. То был третий, новый Рим; презрев любые границы, он простирал свое отеческое благоволение на народы всей земли и, утешив их, заключал в едином объятии. И, одержимый своей страстной, искренней мечтой, Пьер видел, слышал этот Рим, помолодевший, младенчески кроткий, как бы парящий в утренней свежести под огромными, ясными небесами.
Он оторвался наконец от величественного зрелища. Извозчик и лошадь замерли, понурившись, на самом солнцепеке. На сиденье, раскаленный жгучим солнцем, стоял саквояж. Пьер опять сел в экипаж и повторил адрес:
— Виа-Джулиа, палаццо Бокканера.
II
Яркое солнце, выбелившее квадраты мостовой (тротуаров здесь не было), заливало в этот час улицу Джулиа, протянувшуюся напрямик от палаццо Фарнезе до церкви Сан-Джованни-деи-Фьорентини почти на пятьсот метров; коляска миновала ряды старых и как будто опустевших домов, серых и сонных, с большими зарешеченными окнами и глубокими проемами ворот, сквозь которые виднелись темные, похожие на колодцы, дворы. Эта улица, проложенная при папе Юлии II, мечтавшем застроить ее великолепными дворцами, была в те далекие времена самой прямой, самой прекрасной в Риме — своего рода Корсо шестнадцатого столетия. От нее и теперь веяло тишиной некогда богатого квартала, умолкшего, пришедшего в запустение, полного какой-то церковной благостыни и таинственности. Мелькали фасады старинных домов с закрытыми ставнями, решетки, увитые цветущими растениями, кошки, сидевшие на пороге, темные лавки с дремлющим на полках убогим товаром; прохожие попадались редко: куда-то спешили деловитые горожанки, бедно одетые простоволосые женщины тащили за руку ребятишек, гремела запряженная мулом тележка с сеном, прошел закутанный в грубошерстную рясу внушительного вида монах, бесшумно прокатил, сверкая на солнце спицами, велосипедист.
Кучер наконец обернулся и, указав на большое квадратное здание на углу какой-то улочки, спускавшейся к Тибру, сказал:
— Палаццо Бокканера.
Пьер поднял голову, и при виде этого сурового, потемневшего от времени жилища, громоздкого и голого, у него слегка сжалось сердце. Подобно палаццо Фарнезе и палаццо Саккетти, расположенным по соседству, здание это воздвиг около 1540 года Антонио да Сангалло; по преданию, для его постройки, как и при сооружении палаццо Фарнезе, был использован камень из развалин Колизея и развалин театра Марцелла. То было просторное четырехэтажное здание в семь окон вдоль квадратного фасада; второй этаж, значительно приподнятый над землею, выглядел весьма величаво. Единственным украшением служили высокие окна нижнего этажа, опиравшиеся на консоли и, очевидно из боязни какого-либо нападения, загороженные огромными, выступающими вперед решетками; окна увенчаны были аттиками, в свою очередь опиравшимися на консоли меньшего размера. Над монументальными входными дверьми с бронзовыми створками, перед окном, посреди фасада, расположился балкон. Фасад был увенчан пышным антаблементом, фриз его отличался восхитительным по изяществу и чистоте линии орнаментом. И фриз, и консоли, и аттики над окнами, и дверные наличники были из белого мрамора, но до того потускневшего, искрошенного, что он приобрел грубую зернистость и желтизну песчаника. Справа и слева от дверей стояли две мраморные античные скамьи, поддерживаемые грифонами, а на углу еще сохранился врезанный в стену прелестный фонтан эпохи Возрождения, ныне бездействующий: амур верхом на дельфине; скульптура была до неузнаваемости разрушена временем.