Но вот он подает голос:
— Поставил трал от буя на норд-ост на глубине восемьдесят метров.
Совершенно спокойный, даже веселый голос, не ведающий страха перед ночью и океаном.
ПИШИТЕ ПИСЬМАСидишь вечером в каюте, штопаешь носки и вдруг слышишь за дверью разговор, торопливый, срывающийся шепот:
— Ну да, почтарь. Говорю тебе: почта!
Иголку прочь, и по трапу, на палубу. Над головой у тебя стучат кованые сапоги, а перед глазами мелькают деревянные сандалии, колодки из пенопласта, домашние туфли на войлоке.
В рубке, кроме вахты, и капитан, и первый помощник, и старпом.
Это почтарь. Вон он, лево тридцать. Врубил ходовые огни. По «акации» слышно, как ему кричат другие суда:
— Иди, дорогой! Иди. Мы бежим к тебе полным ходом.
Почта! Этот дар, эта великая милость являются нам в виде маленького замызганного СРТ «Гагара». Он появляется из глубин ночи, неожиданный посланец наших близких, с грузом их новостей, жалоб, откровений. Монотонность нашего существования разом нарушена, и души моряков приходят в смятение. В памяти поднимается все, что здесь, в море, затихло, притаилось, ушло.
А почтарь болтается на черной воде, как поплавок, и его нещадно колотит волна.
С вьюшки сброшен чехол, боцман разматывает буйлинь — тонкий трос, к концу которого крепким рыбацким «штыком» уже привязан бидон. Все лезут с советами, требуют проверить узел. Боцман знает, такие узлы не развязываются (он тысячу раз их вязал), но сейчас, кажется, не уверен в этом.
— По идее, — говорит он, — не должен развязаться.
Его спрашивают, не пропускает ли бидон воду, цел ли пластиковый мешок, а то вот был случай…
Наконец наш буй взят на борт. В свете прожекторов мы видим, как на пляшущей палубе «Гагары» перевязывают почту, как плывет она к нам над черной водой… А потом письма уносят в каюты, в цеха, в машину, прячутся с ними в укромных углах или тут же на палубе, открыв конверт, читают их с пылающим лицом, улыбаются, хмурятся, вздыхают.
Пишите письма!
Надо же так: именно — лето, именно — штиль.
Туман вторую неделю. Гнетущая холодная мгла, «серое безумие». Чувствуешь, как со дна души поднимаются старые обиды и растет чувство одиночества.
Но вот утро и солнце. Океан вздыхает, катит длинные пологие волны. И хотя вокруг разлито голубое сияние, туман по-прежнему жив в тебе, и ты боишься радоваться.
Вечер. В иллюминаторе огни СРТ, их рядом с нами около десятка, а дальше плавбаза «Алексей Венецианов» — усыпанная огнями гора. Перед сном еще раз бросаешь взгляд в иллюминатор и видишь, как совсем близко, так что можно различить голоса на чужой палубе, проходит плавбаза. За открытым окном каюты я успеваю заметить прибранную постель, полку с книгами, фотографии на стене, настольную лампу — кусочек привычного земного быта, перенесенный сюда, за тысячи миль от дома. И тогда наконец тебя покидает тягостное чувство заброшенности и одиночества. Вот ведь они рядом — наши, свои. И даже кажется, что совсем близко берег.
УИЛЬЯМ ШЕКСПИР И КАМБУЗНИК ЗУЕВСерега Зуев закончил школу поваров. Он шел в море впервые, и потому его могли взять только камбузником. В судовой роли камбузник стоит последним, но из этого не следует, что вклад его в общее дело ничтожен. (Ученые напрасно игнорируют заслуги поваров в развитии океанического плавания. Ведь не секрет, сколько экспедиций закончились неудачей из-за плохо налаженного питания.) Наш камбузник весь день в хлопотах. Он самый молодой на судне, но едва ли не самый озабоченный.
Я бужу Серегу ежедневно в пять утра (это обязанность рулевого). Он открывает глаза, взгляд его неподвижен и ничего не выражает. Потом в нем начинается работа. В сумраке каюты он словно заново открывает знакомый мир: серое пятно иллюминатора, тусклое свечение клеенки на столе, черные лопасти вентилятора. Серега глотает слюну, отбрасывает одеяло и включает над головой свет, сидит, вцепившись в бортик кровати. На его опухшем ото сна детском лице которое несколько портит тяжеловатый подбородок, выражение сосредоточенности и заботы. За спиной у Сереги, на переборке, обольстительно улыбается журнальная красавица — память о прежних хозяевах каюты. Глянец с красавицы местами сошел, однако губы ее по-прежнему алы, щеки пунцовы, а кожа бархатиста и нежна. Так я смотрю на них, на красавицу и камбузника, и, убедившись, что Серега окончательно проснулся, ухожу.
— Постой, — говорит он. — Рыба есть?
— Только что подняли трал.
Серега натягивает штаны. Сейчас он наберет корзину свежей рыбы для утренней ухи, нарубит костей для бульона, включит титан и поставит воду для компота. Пока закипает вода, он потрошит рыбу и старательно моет овощи.
Можно быть спокойным: печальная участь Френсиса Дрейка, скончавшегося от дизентерии, нас минует. В семь приходит повар и посылает Зуева в кладовую за продуктами. Работа на камбузе идет полным ходом: стучат ножи, гремят кастрюли, над плитой поднимается пар. Серега торопливо подметает камбуз. Сейчас здесь появится доктор.
После завтрака у Сереги часа полтора свободного времени. Потом надо готовить рыбу для вечерней ухи, опять бежать за продуктами, чистить картошку.
Серега с шеф-поваром Федюковым сидят перед ящиком с картошкой, в руках у них ножи.
— Мясо для филе не отбивать, — вещает Федюков. — К нему острый соус. И подать, подать… В этом вся штука.
Серега застывает с картофелиной в руке, ждет рецептов. Но Федюков задумывается, глаза его подергиваются туманной поволокой. Он вспоминает:
— Посуда у нас на линкоре была высший класс. Помню блюдо мейсенского фарфору: по краю золотишко, барышни там, пастушки с дудочками. И марка — синие мечи… Ну вот, уложил филейчик, а вокруг него картофель соломкой, свежие помидоры, брюссельскую капусту, спаржу…
Федюков берет картофелину, с тоской глядит на нее и бросает в ящик.
— Бризоль, — говорит он, подняв палец. — Бризоль из курицы по-одесски.
Серега глотает слюну.
— Белый египетский перец, — говорит Федюков.
— Белый! — как эхо повторяет Серега.
Федюков делал свой последний рейс и уходил на пенсию. Глядя на него, я начинал сомневаться в статистике, согласно которой самая высокая профессиональная смертность якобы наблюдается среди поваров, а уж потом идут журналисты, кинорежиссеры, альпинисты и т. д.
Наш кандидат в пенсионеры находился в расцвете сил и выглядел соответственно — гладкое чистое лицо, тугие щеки, яркие, презрительно оттопыренные губы. Да вот и зубы как будто все целы. Плавать бы да плавать. Но Федюков не уставал повторять, что ноги его больше не будет в тралфлоте, клял «этот чертов пароход», «эту чертову кухню» и бестолочь-помощников. Хотя «клял» — не то слово. Он лениво цедил слова, прикрыв тяжелые веки, а когда поднимал их, то вид у него всегда был удивленный, точно он хотел обнаружить вокруг себя толпу восхищенных слушателей и не обнаруживал. Когда-то Федюков служил на линкоре, готовил адмиралу и даже участвовал в одной (тут он переходил на шепот) «весьма серьезной полярной экспедиции». Нам он давал понять, что снисходит до нас единственно по необходимости.