Улица была узкая, с приземистыми кирпичными постройками, по которым вился плющ, — гаражами, перестроенными из конюшен. В двух шагах — закусочная, телефонная будка и магазин «Художественные принадлежности Джейка» (он был на углу нашей улицы и Сент-Джеймс-сквер). На наш этаж вела темная узкая лестница с арочной нишей, но, распахнув дверь, ты попадал в кухоньку, озаренную солнцем. Над мойкой — окна, за окнами — огромная белая шелковица. Окна спальни выходили на улицу, потолок украшали вычурные медальоны — нетронутая лепнина рубежа веков. Роберт обещал мне создать уют и сдержал слово: не жалел сил, чтобы квартира стала нашим настоящим домом. Для начала отмыл загаженную плиту, содрал с нее стальной мочалкой грязную коросту. Полы натер воском, окна отдраил, стены побелил.
Наши скудные пожитки были свалены посреди будущей спальни. На ночь мы подстилали себе плащи вместо матраса. В день, когда в нашем районе вывозили мусор[24], вышли на промысел и, как по волшебству, нашли все необходимое. Уличный фонарь выхватил из мрака бесхозный матрас, маленький книжный шкаф, почти исправные настольные лампы, керамические миски, образа Спасителя и Пресвятой Девы в кривых, но богато украшенных рамах. Для моего уголка нашего общего мира отыскался потрепанный персидский ковер.
Матрас я помыла с питьевой содой. Роберт заменил провода ламп, смастерил из пергаментной бумаги абажуры и сам их разрисовал: получилось что-то похожее на татуировки. Руки у него были золотые: он и в детстве мастерил ожерелья для мамы. Несколько дней он провозился с занавеской из бус: нанизал все на новые нити и завесил вход в спальню. Сначала я смотрела на занавеску скептически — таких штуковин у меня отродясь не бывало. Но в итоге привыкла — обнаружила, что занавеска созвучна цыганским струнам моей души.
Я съездила в Нью-Джерси за своими книгами и одеждой. В мое отсутствие Роберт развесил по стенам свои рисунки и задрапировал стены индийскими тканями. На каминной доске расставил, точно на алтаре, религиозные артефакты и мексиканские сувениры с Дня поминовения усопших. И наконец, устроил для меня кабинет с маленьким рабочим столом и обтрепанным ковром-самолетом.
Мы объединили свои пожитки. Моя скудная коллекция пластинок поселилась вместе с его пластинками в ящике из-под апельсинов. Мое зимнее пальто и его овчинная жилетка повисли на вешалке рядом. Мой брат подарил нам новую иголку для проигрывателя, мама прислала сэндвичи с фрикадельками, завернутые в фольгу. Мы ели сэндвичи и радостно слушали Тима Хардина, и его песни становились нашими, рассказывали о нашей юной любви. Мама прислала еще и узел с простынями и наволочками: мягкими, привычными, залоснившимися — ими пользовались много лет. Вспомнилась мама: как она стоит во дворе и удовлетворенно оглядывает простыни на веревке, трепещущие в солнечных лучах.
Мои сокровища и грязное белье валялись вперемешку. Рабочий уголок тонул в моих рукописях и замшелых томах классиков, в талисманах и сломанных игрушках. На стену над самодельным столом я наклеила портреты Рембо, Боба Дилана, Лотте Ленья[25], Пиаф, Жене и Джона Леннона, на столе расположила тетради, чернильницу и перья. Этакая келья монашки-неряхи.
В Нью-Йорк я не взяла с собой ничего, кроме нескольких цветных карандашей и деревянной дощечки, служившей мне этюдником. Как-то я нарисовала девушку у стола с разложенными картами — девушку, гадающую на картах О своей судьбе. Мне было нечего показать Роберту, кроме этого рисунка. Но ему очень понравилось. Роберт захотел, чтобы я попробовала рисовать на хорошей бумаге хорошими карандашами, и поделился со мной своими. Мы часами работали бок о бок, в состоянии синхронной сосредоточенности.
Мы были бедны, но счастливы. Роберт работал на полставки и прибирался в квартире. Я взяла на себя стирку и приготовление еды, вот только готовить было особо не из чего. Часто мы ходили в итальянскую булочную около Уэверли-авеню и долго выбирали: вчерашний батон или четверть фунта черствого уцененного печенья «Вертушки»? Печенье часто побеждало: Роберт был большой сластена. Иногда продавщица бесплатно подсыпала нам печенья — с добродушным укором покачивая головой, доверху наполняла маленький бумажный пакет желто-коричневыми кругляшами. Наверно, догадывалась: вот и весь наш ужин. К печенью мы брали кофе навынос и пакет молока. Роберт любил шоколадное молоко, но оно стоило дороже, и мы долго размышляли, можем ли выложить лишние десять центов.
У нас было наше творчество и мы сами. Не было денег на билеты в кино или на концерты, не на что было купить новые пластинки, но мы просто слушали старые, снова и снова. Мою «Мадам Баттерфляй», в заглавной партии Элинор Стебер. «A Love Supreme». «Between the Buttons»[26]. Джоан Баэз. «Blonde on Blonde». Роберт приобщил меня к своим любимцам — группе Vanilla Fudge, Тиму Бакли, Тиму Хардину, а под его альбом «History of Motown» мы ночами доставляли друг другу радость.
Однажды в дни бабьего лета мы нарядились в свои самые любимые вещи: я накинула свои драные шали и обулась в битниковские сандалии, а Роберт надел овчинную жилетку и обвешался фенечками. Мы доехали на метро до Западной Четвертой улицы и провели день на Вашингтон-сквер. Попивали кофе из термоса и смотрели, как текут мимо потоки туристов, торчков, фолк-рокеров. Пылкие революционеры раздавали антивоенные листовки. Шахматисты, окруженные болельщиками, переставляли фигуры. Самые разные люди соседствовали здесь, и звуковой фон получался общий: сливались вместе гневные голоса агитаторов, стук маракасов и лай собак.
Мы шли к фонтану — эпицентру местной жизни, и тут какая-то немолодая пара остановилась, бесцеремонно на нас уставилась. Роберт обожал находиться в центре внимания. Он ласково сжал мою руку.
— Скорее, сфотографируй их, — сказала женщина своему озадаченному мужу. — Они наверняка художники.
— Тоже скажешь, «художники», — отмахнулся муж. — Просто дети какие-то…
Листья окрасились в золотой и алый. На крылечках таунхаусов на Клинтон-авеню появились тыквы со свечками внутри. По вечерам мы гуляли. Иногда удавалось заметить в небе Венеру. Звезду пастухов, звезду любви. Роберт звал ее «Наша синяя звезда». Придумал себе новую подпись — вместо буквы «т» рисовал звездочку. Тщательно практиковался. А расписывался синими чернилами, чтобы мне крепче запомнилось.
Я постепенно узнавала его. Во мне и в своем творчестве он был уверен стопроцентно, но бесконечно беспокоился, что будет с нами дальше, откуда взять денег, как мы выживем. Я же считала, что такие заботы нам пока не по возрасту — мы же молодые. Была счастлива уже потому, что свободна. А Роберта обескураживала наша бытовая неустроенность, хотя я как умела старалась его успокоить.
Он искал себя — и сознательно и подсознательно. Вступил в новую фазу метаморфозы. Сбросил с себя кожу студента вместе с мундиром будущего офицера-резервиста, а заодно отшвырнул и стипендию, и шансы на карьеру дизайнера, и отцовские надежды. Когда-то семнадцатилетний Роберт помешался на престижном имидже «Стрелков Першинга»[27]: их медных пуговицах, надраенных ботинках, позументах и эполетах. Его заворожила форма, и только форма — как раньше сутана алтарника позвала прислуживать в церкви.
Но он служил искусству, а не стране или церкви. Фенечки, джинсы и овчинная жилетка были для него не маскарадом, а символами свободы.
После работы я встречалась с ним на Нижнем Манхэттене, и мы гуляли под желтым фильтрованным светом Ист-Виллидж, прохаживались мимо «Филмор-Ист»[28] и «Электрик серкус» — по местам нашей первой совместной прогулки.
Как здорово было просто постоять у священных дверей «Бердленда», где витала благодать Колтрейна, или у «Файв спот» на Сент-Марк-плейс, где когда-то пела Билли Холи-дей, где Эрик Дольфи и Орнетт Коулмен, точно два живых молотка, разбили раковину, в которой джаз прятался от мира, впустили в нее вольный воздух.
В клубы мы попасть не могли — не было денег. А вот в музеи иногда ходили. Поодиночке — два билета были для нас немыслимой роскошью. Я шла на выставку, смотрела и потом пересказывала все Роберту. Или он шел, смотрел и пересказывал мне.
Однажды мы отправились в Музей Уитни на Аппер-Ист-Сайд — он совсем недавно появился. Очередь была моя, и я неохотно переступила порог. Что там экспонировалось, я давно уже позабыла, зато отлично помню, как выглядывала в окно музея — оригинальное, в форме трапеции — и видела на той стороне улицы Роберта: он стоял и курил, прислонившись к счетчику на автостоянке.
Он дождался меня, а когда мы возвращались к метро, сказал:
— Однажды мы войдем туда вместе и работы там будут висеть наши.
Через несколько дней Роберт сделал мне сюрприз — впервые повел меня в кино. Кто-то из сослуживцев подарил ему две проходки на пресс-показ фильма Ричарда Лестера «Как я выиграл войну», где одну из главных ролей — солдата Грипвида — сыграл Леннон. Я восторженно смотрела на Леннона, но Роберт весь фильм проспал, уткнувшись в мое плечо. Его мало занимал кинематограф. Впрочем, любимый фильм у него был — «Великолепие в траве»[29].