Он тоже на нее поглядывает – но так же, как и на всех остальных: удивленно и восторженно. Всеобщего веселья ему не слышно, но видно: и смех, и тосты, и одобрительный казачий хор, и яркие солдатские улыбки.
Все у сотника в войске такие же бравые, такие же холеные, как и он сам.
И всякий раз, прежде чем начать говорить, Кригов нашаривает взглядом сидящую через два ряда Мишель, вместо того, чтобы обращаться к Полкану.
А Мишель – иногда смотрит в тарелку, иногда на деда, а иной раз встречает глазами Кригова. Егор каждый этот ее взгляд видит и запоминает: на него она так не смотрела никогда.
Егору хочется как-то этого самодовольного дядьку ковырнуть. И он без спроса вклинивается в их с Полканом разговор. Спрашивает у сотника:
– Ну, а как там Москва? Стоит?
Кригов удивленно оглядывается на него: он-то, видать, думал, что у Егора язык отрезан. Потом снисходительно улыбается пацану и отвечает ему, а заодно и всем присутствующим:
– Не только стоит! Хорошеет день ото дня! Порядок наконец навели, уличное освещение вон даже заработало на Садовом кольце! Можно хоть днем, хоть ночью гулять – патрули круглосуточные, наши, казачьи. Полная безопасность. Медицину отладили, Пироговская больница работает. Не ваш ли родственник, Сергей Петрович, ха-ха? Лечат все – и чахотку, и сифилис, прошу прощения у присутствующих здесь дам. И вообще город восстанавливаем. Внутри Бульварного – почти все остеклили. И красят сейчас. Церкви в порядок привели, в каждом храме службу служат, по вечерам такой перезвон стоит, что душа поет. Чистота! Да за что ни возьмись! В городе рестораны работают, танцы вечерами. Цветет Москва! Одно слово – столица!
Мишель ни слова из этой его речи не пропускает. Перестала отвлекаться, смотрит только на сотника. И тот, зараза, чувствует все. И продолжает нахваливать эту свою гребаную Москву, продолжает! Егор уже сто раз пожалел, что спросил, но Кригова теперь не заткнуть.
Поп даже чуть отстранился, и слушает Кригова внимательно и даже с восторгом, хотя и хмурится иногда – наверное, понимает не все.
Казачий сотник поднимается, в руке стакан.
– В славное время нам выпало жить, братья! Большие дела нам предстоит делать! Я-то еще мальчишкой был, когда наше великое государство целым было. Но помню все. Помню проспекты, забитые людьми и машинами, помню «Сапсаны» белые от Москвы до Петербурга, до Казани, до Нижнего! Помню Шереметьево с сотнями самолетов, синих с серебром! Помню парады нашей грозной военной техники на Тверской! Я у отца на шее сидел, он меня поднимал, чтоб лучше видно было, хотя у меня ноги уже ему до пояса свисали… Вот я и запомнил. Сколько мы потеряли, братцы! Из-за чужих предательств и заговоров, из-за нашего собственного благодушия, да и просто по случайности. Была Россия величайшей в мире страной… Эх! Но знаете, что? Я скажу вам. То время, когда мы сидели у папки на закорках, прошло. То, что у наших отцов выпало из рук, нам нужно подобрать. Любо ли вам это? А?!
– Любо! Любо!!
Остальные казаки вскакивают со своих мест, кричат наперебой. Полкан тоже что-то такое одобрительно гудит, хотя его свиной глаз блестит тускловато. Поп крестится и закрывает глаза.
Егор подглядывает за Мишель. Но она этого не ощущает.
Он ковыряет вилкой щедро наваленную на тарелку в честь прибытия этих гадов тушенку. Тушенки осталось ненадолго, надо лопать до отвала.
Кусок в рот не лезет.
Забрали бы уже этого чувака и катили бы поскорей обратно в свою Москву.
И тут грохот – поп потерял сознание и рухнул со стула на пол.
6.
Мишель ждала, что он подойдет к ней после ужина, но Полкан не отпускал его от себя, подливал и подливал китайской сливовки, пока в столовой никого не осталось, кроме них двоих, Егора и самой Мишель. Пришлось идти домой.
Но в у нее груди что-то тянет, что-то знает: этот вечер еще не кончился.
И вот в дверь стучат.
Мишель срывается со своей табуретки в кухне, и первым делом бросается в ванную, к зеркалу. Зажигает свечку, смотрится на себя. Волосы не так лежат, кажется, что там колтун какой-то… Расчесывала-расчесывала, и вот тебе…
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})
Она слышит дедово шарканье, паркетный скрип – Никита выбирается из бабкиной комнаты, и кричит ему:
– Я открою! Слышишь, деда? Я сама!
– Ну, валяй сама… Ждешь, что ли, кого?
Мишель пытается засмеяться. В дверь снова скребутся. Мог же он навести справки и узнать, в какой квартире она живет? Весь вечер глаз не отводил, исщекотал ее своим взглядом.
Она вылетает в прихожую, напускает на себя равнодушный вид и отпирает.
Там стоит баба Нюра из другого дома, почти слепая уже старушенция, которая к своей подруженьке дорогу находит наощупь. Или по запаху.
Надо раздражение спрятать, говорит себе Мишель. Нюра-то в чем виновата?
Раз, два.
– Ой, баб Нюр. Добрый вечер.
– Можно мне, деточка?
Мишель берет ее под руку, ведет в комнату. Богомольческая вечеринка будет. Баба Нюра, как стала зрение терять, очень начала воображаемым увлекаться. Приходит, дед должен бабке псалтирь перед глазами держать, та читает, баба Нюра слушает и крестится за обеих.
– А раньше ты тоже такой набожной была, бабусь?
– Раньше, деточка, время другое было. Света было много, а тьмы мало. Вера ведь человеку как свеча во тьме… Путь найти…
– Понятно.
Баба Нюра здоровается, наклоняется к подушкам, целует Марусю в печеное яблоко щеки. Рассказывает, как день прошел: никак. Спрашивает, что там у Маруси: известно, что. Дед кивком отпускает ее: иди, мол, погуляй, что тебе тут со стариками?
Но Мишель не может пойти погулять.
Что – она просто выйдет во двор и будет там, во дворе торчать одна? Типа что, типа она вышла просто подышать? Ждет трамвая на Москву?
Наверняка начнут липнуть казацкие караульные. Или, еще хуже, этот недоразвитый, Егор.
И Мишель садится опять на свою табуретку – на свою раскаленную сковородку. Из комнаты шелестит:
– Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых и на пути грешных не ста, и на седалищи губителей не седе, но в законе Господни воля его, и в законе его поучится день и нощь. И будет яко древо насажденное при исходищих вод, еже плод свой даст во время свое, и лист его не отпадет, и вся, елика аще творит, успеет. Не тако нечестивии, не тако, но яко прах, егоже возметает ветр от лица земли. Сего ради не воскреснут нечестивии на суд, ниже грешницы в совет праведных. Яко весть Господь путь праведных, и путь нечестивых погибнет…
С самого начала Молитвослов начали, обреченно думает Мишель. По порядку пойдут. Это на весь вечер, пока бабка не уснет.
И тут во дворе свистят.
Свистят!
Она вскидывает глаза: прямо под ее окном стоит этот ее атаман. Видит ее, девицу у окошечка, и ей именно свистит. Свистит! Во наглый!
Отступить? Ответить? Или отступить?
– Эй! Мишель!
Разузнал, как ее зовут. Спрашивал.
– Спустись, а? Дело есть!
– Какое еще дело?
Она шепчет ему сердито, а у него такая яркая улыбка, что она сама собой отражается в ее лице. Она кивает, когда он жестом зовет ее к себе, на улицу. И как будто бы нехотя отходит от окна. И снова бросается в ванную, и теперь прихорашивается уже отчаянно. А в комнате баба Маруся ноет:
– В грехе живем, Нюрочка, в грехе. Плохо без исповеди, плохо без причастия. Вот человек, который через мост пришел, хорошо было бы, если б он батюшка был, а? Остался бы, может, с нами, и облегчил бы нам жизнь.
– Хорошо бы, Маруся.
– Помолимся, чтобы нам Господь защитника послал?
– Давай.
И они принимаются молиться теперь об этом; а дед Никита идет смолить на балкон.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})
Мишель к двери прыгает одним прыжком, а по лестнице идет не спеша, потому что дверь в подъезде распахнута, и атаману все будет слышно.
Выплывает – он стоит прямо перед ней, во рту самокрутка, глаза прищурены. Представляется ей, хотя она уже и имя его знает, и отчество.
– Ты ведь не местная, да?
Кригов спрашивает ее об этом сам, первый. Мишель-то все размышляла, как ей привести разговор к тому, что она и сама из Москвы, как и атаман. Что ей Пост этот кажется такой же забытой богом дырой, как, наверное, и ему. А он сам – сам увидел, что она на остальных здешних жителей не похожа.