Франсиско, в свою очередь, поглядел сперва на женщину на портрете, потом на живую. Она тоже в глубоком молчании смотрела на холст. Не отрывала узких раскосых глаз под высокими учтиво надменными бровями от серебристого света, мерцавшего вокруг нее на портрете. С ее капризного лица чуть-чуть сдвинулась маска светской дамы: большой рот приоткрылся, на губах заиграла улыбка, но не тонкая и насмешливая, как обычно, а более затаенная, более опасная, правда и более вульгарная, более порочная. И вдруг Франсиско Гойя вспомнил эпизод, который забыл и долго искал в памяти. Много лет назад, когда он гулял как-то на Прадо с дамой, к нему подошла авельянера, торговка миндалем, подросток лет четырнадцати-пятнадцати, не больше. Он хотел угостить свою даму миндалем, девочка слишком дорого запросила, он стал торговаться, и продавщица, как истая маха, вылила на него целый ушат ругательств и насмешек: «За два реала? Сейчас сбегаю, спрошу хозяина. А вы постойте здесь, мой красавчик, подождите, не пройдет и полгодика, как вернусь с ответом!» И она принялась созывать других озорниц. «Сюда, сюда! Полюбуйтесь-ка на господина, что швыряет деньгами. Сегодня он расщедрился. Не пожалел два реала для своей дамы». Пристыженный и злой бросил он дерзкой девчонке ее пять реалов. Теперь он торжествовал: он внес в свою Лусию что-то из того давно ушедшего времени, что-то от тогдашней вульгарной и озорной Лусии с ее рискованным вкусом к дерзким ответам и грубым шуткам. И он торжествовал, что написанный им портрет заставил ее слегка приподнять маску светской дамы.
И дон Агустин теперь, когда Лусия стояла перед портретом, тоже видел, как прелесть живой женщины усиливала прелесть портрета, а великолепие портрета — великолепие живой женщины, и сердце его сжималось от желания и наслаждения.
Все по-прежнему молчали. Наконец Лусия разжала губы.
— Я и не знала, — сказала она своим чуть тягучим голосом, обращаясь к дону Франсиско, — что к тому же я еще и порочна.
Но на этот раз шутливый тон и улыбка были не маской, а скорее откровенным признанием. Она бросает ему, Франсиско, вызов, она, несомненно, хочет тут же, в присутствии своего мужа, а его друга, начать с ним, Гойей, опасную игру. Однако он удовольствовался учтивым ответом.
— Я рад, что портрет вам нравится, донья Лусия.
Их слова вывели Агустина из экстаза и вернули к задуманному им посрамлению дона Мигеля.
— Любопытно бы знать, — сказал он своим хриплым голосом, — ваш супруг тоже доволен портретом?
После первых минут изумления дон Мигель постарался подавить слишком интимные переживания, но теоретик искусства был потрясен в нем не меньше, чем муж доньи Лусии. Он не мог отрицать: это абсолютно противное всем канонам произведение волновало, нравилось. Оно было прекрасно.
— Все здесь не по правилам, — сказал он наконец, — но должен признаться — это великолепно.
— Чистосердечное признание, — заметил Агустин, и на его костлявом, худом лице появилась улыбка.
Но честный Мигель пошел еще дальше:
— Я же видел тебя, Лусия, — сказал он, — в этом самом желтом платье на балу у дона Мануэля, в сиянии свечей ты была поразительно хороша. Но на портрете ты еще лучше. И притом он не отступил от правды. Дьявол, а не человек! Как ты это сделал, Франсиско?
— Я вам скажу как, дон Мигель, — сухо заявил Агустин. — Не в одной правде сила.
Но колкости Агустина не могли вывести из себя дона Мигеля; сомнения и раздумье, которые вызвал в нем портрет, уже не мучили его. Он был страстным коллекционером подлинных произведений искусства, и сердце его радовалось, что ему задешево, собственно задаром, достанется эта хоть и противная канонам, но волнующая картина, которая, несомненно, займет должное место в истории искусства.
Дон Мигель вел все важнейшие дела дона Мануэля, времени у него было в обрез. Все же он не уходил из мастерской друга. Он сидел, положив ногу на ногу, и машинально перебирал гравюры Давида.
— Любопытно, — сказал он, — захочешь ли ты, Франсиско, применить свой новый метод, когда будешь писать портрет герцога. — И так как Гойя поднял на него глаза, он продолжал так, словно это само собой разумелось: — Ведь теперь, когда дон Мануэль стал во главе правительства, мы, конечно, попросим тебя написать с него еще два портрета, никак не меньше, и, кроме того, нам понадобится ряд копий для министерств и общественных учреждений.
Гойя был рад. Его друг Мигель не хочет получать подарки: он ничего не заплатит за портрет Лусии, но зато устроит ему почетный и выгодный заказ. Падение Тулона и в самом деле не прошло для Гойи бесследно: оно возлагает на него заботы о Пепе, но оно же доставляет ему и прибыльный заказ. Между тем дон Мигель продолжал все в том же тоне ни к чему не обязывающего разговора:
— Если ты согласен, я уже на днях устрою тебе более или менее длительный сеанс во время утреннего туалета.
— Очень любезно, — поблагодарил его Франсиско.
Но сеньор Бермудес еще не кончил.
— Теперь, когда дон Мануэль получил власть, — все так же легко, словно болтая о пустяках, сказал он, — многое изменится; нам придется свыкнуться с мыслью, что Французскую республику со счетов не сбросишь.
Агустин взглянул на него.
— Я вас правильно понял? — быстро спросил он. — Дон Мануэль вернется во внутренней политике к прежнему курсу? Он собирается отменить некоторые меры против либералов?
— Вот именно, — ответил Бермудес и, все еще перебирая гравюры и не глядя на Франсиско, опять обратился к нему: — Между прочим, ты мог бы нам помочь, Франсиско. Ты знаешь, как дон Мануэль любит твое общество. Что если бы ты, пока он будет позировать, попробовал подсказать ему один политический шаг. — И уж совсем легким тоном светской болтовни закончил: — Я думаю, сейчас как раз время вернуть дона Гаспара.
Обычно спокойный Агустин вскочил в возбуждении. Гойя громко сопел своим приплюснутым носом, лицо его выражало досаду.
Разговор шел о доне Гаспаре Мельчоре де Ховельяносе, самом уважаемом либеральном деятеле и писателе Испании, прозванном «испанским Вольтером». В бытность свою министром при прошлом короле он провел много полезных реформ. Но Карлосу IV и дону Мануэлю придирчивый, неугомонный министр скоро стал неугоден: он не раз вовлекал правительство в ссоры с инквизицией и реакционно настроенной знатью, и Французская революция явилась желанным предлогом, чтобы отстранить вождя либералов и бунтовщика — его выслали на родину, в далекие горы, и запретили печатать свои новые произведения. Просить дона Мануэля за такого человека было не очень приятной задачей.
Франсиско молчал, Агустин в волнении большими шагами ходил из угла в угол. Донья Лусия, играя веером, с любопытством глядела своими загадочными глазами в недовольное лицо Гойи.
— Зачем это я понадобился тебе для такого дела? — спросил наконец Франсиско. — Почему ты сам не попросишь за Ховельяноса?
— С той самой минуты, как герцог Алькудиа взял в свои руки бразды правления, — с ласковой небрежностью ответил дон Мигель, — я твердо решил требовать реабилитации моих либеральных учителей и друзей. Но дон Мануэль, как и все прочие, отлично знает, сколь многим я обязан дону Гаспару: он руководил мною и как политик, и как философ. А ты, Франсиско, вне подозрений, тебя знают за человека, равнодушного к политике, и уж, во всяком случае, не считают приверженцем дона Гаспара, хотя, насколько я припоминаю, он и тебе кое в чем помог. Важно, чтобы ты первый замолвил за него слово. А затем поведу атаку я, когда же Ховельянос опять будет здесь, я добьюсь реабилитации графа Кабарруса и остальных.
Франсиско с досадой взъерошил густые волосы. Намек на услуги, оказанные ему Ховельяносом, рассердил его. Действительно, когда он, никому не известный художник, без гроша в кармане пришел в Мадрид, Ховельянос заказал ему большой портрет и рекомендовал его влиятельным лицам. Но в глубине души этот неподкупно строгий человек был ему чужд, он испытывал перед ним то же холодное удивление, что и перед художником Давидом; Гойя понимал, что беспечному дону Мануэлю мрачный Ховельянос, вечно торчавший перед ним живым укором, казался несносным. И вот теперь добродетельный Мигель требует, чтобы он, Франсиско, проявлял великодушие и благодарность. «За добрые дела на том свете бог воздаст, — вспомнил Гойя, — а за злые — на этом расплата».
— Как раз сейчас, когда Мануэль на пути к заключению мира с Францией, можно надеяться на успех ходатайства, — продолжал убеждать его дон Мигель.
Вероятно, Мигель был прав. И все же его просьба звучала приказанием, и лицо Гойи, не умевшего лгать, выражало недовольство. Медленно создавал он себе положение, завоевывал его работой, упорством, предусмотрительной осторожностью. А теперь от него требуют, чтобы он вмешался в государственные дела и поставил под угрозу все, чего достиг.