Мыльная начиналась от улицы Пшеязд и, сделав зигзаг, упиралась в огороженный скверик, прилегающий к Кармелицкой. К этому же скверику подходила, изгибаясь дугой, улица Новолипье, которая дальше, за Кармелицкой, шла уже прямо. Улицы Пшеязд сейчас тоже нет. Она начиналась от улицы Лешно, огибала Длугую и, вместе с изломанной Мыльной и кривой Новолипье, образовывала небольшую площадь, а за Новолипками сворачивала к Налевкам.
Во время июльской Большой акции, случайно проходя по Мыльной, в подвальном окне последнего перед Кармелицкой, прилегающего к скверику дома я увидел лицо Хендуси Химельфарб. Мы с Хендусей вместе учились в школе, она была дочерью крупного профсоюзного деятеля. Во время войны работала в санатории Медема в Медзешине под Варшавой. Туда отправляли детей из варшавского гетто, которым грозил туберкулез; окруженные поистине семейным теплом и заботой, они якобы проходили там курс лечения.
У Хендуси было светлое лицо и светлые толстые косы. Обычно она укладывала их на голове короной, но сейчас они просто болтались. «Идем, Хендуся, — позвал я ее. — У тебя, у таких, как ты, есть возможность выйти. Завтра выйдешь на арийскую сторону». Нас разделял тротуар и этот огороженный скверик. «У меня тут сто пятьдесят детей, я их не брошу. Не могут же они одни пойти в вагоны и одни отправиться в этот путь», — кричала она мне через скверик из окна подвала. Раньше в этом доме была евангелическая больница, теперь же разместили этих детей из санатория Медема. Хендуся знала, куда их приведет «этот путь». Знала это и Роза Эйхнер, старая учительница из Вильно, которая с ними осталась. Все другие учителя и воспитатели разбежались, когда санаторий вывозили из Медзешина. Среди них была жена Артура Зигельбойма, она с маленьким сыном спряталась в каких-то кустах между Медзешином и Вёнзовной. Но, вероятно, кто-то их выдал, и там, прямо в этих кустах, их убили. С детьми в Варшаву, а потом дальше, в последний путь, отправились только Хендуся и Роза. Хендуся могла выйти из гетто, спастись, выжить. Но она не хотела, чтобы дети боялись, чтобы они плакали. Осталась с ними, хотя знала, что их ждет. Из чувства долга или из любви к ним? Тогда разницы не было.
Старшая медсестра — высокая, красивая, с копной светлых, золотисто-рыжих волос. Живет в бывшей операционной, где окно во всю стену. Стоит у окна в халате и окликает идущего по двору паренька. Открывает ему дверь, распахивает халат и показывает изумительное молочно-белое тело. Паренек ошарашен, но все-таки входит. Она впрыскивает ему дозу морфия и ложится, голая, на кушетку, а он, растерявшись, убегает.
А потом началась Большая акция. В нее влюбился врач, фольксдойч[27] пятой категории, которого немцы назначили комиссаром больницы. Во время Большой акции, когда с Сенной выселяют детскую больницу, ее вместе с детьми отправляют на Умшлагплац. Комиссар вечером узнает об этом, показывает свое немецкое удостоверение, и его пропускают на Умшлагплац. Он находит ее в толпе и вытаскивает оттуда. Наступает комендантский час, но они уже у него дома. Всю ночь, как безумные, занимаются любовью, а потом он выводит ее и ее чахоточного мужа из гетто и снимает им квартиру. Приезжает к ним каждый день, привозит еду. Всякий раз они на полчаса отправляются в лес. Однажды, приехав, он застает квартиру пустой. Соседи говорят, что их только что увели и они лежат расстрелянные около железной дороги. Он идет туда, падает на колени и долго молится. Когда приближается немецкий патруль, убегает. Так закончилась эта безумная любовь.
Давай я расскажу тебе о любви немолодых людей…
Вокруг меня всегда была молодежь. Фактически еще дети, не старше двадцати лет, и лица у них у всех были очень юные, ребяческие. Взрослые люди казались мне старыми. Я с ними знакомства не водил. Смотрел на эти немолодые супружеские пары, как они целыми днями сидят рядышком за столом. Вместе худеют, вместе молчат и умирают, по большей части, вместе. Иногда мне удавалось принести пожилым, по моим представлениям, супругам, у которых я жил, тарелку супа. У них даже при виде еды ни разу не сверкнули глаза. Иногда я видел, как жена отливает ложку супа из своей тарелки в тарелку мужа и продолжает неподвижно сидеть за столом.
Эстуся
Эстуся, которая меня опекала после маминой смерти, мать моего одноклассника Рубина, жена очень богатого зубного врача, жила на Павьей, 1. Она осталась одна: ее муж и сын, как другие мужчины, в сентябре убежали из Варшавы. А я считал себя важной персоной — ведь я печатал «Бюллетень»! — и к ней не заглядывал. Но однажды зашел и застал только няню Рубина. Кабинет господина доктора содержался в идеальном порядке. Зубоврачебное кресло, бормашина — все аккуратно закрыто белыми простынями. Я спросил у няни, где Эстуся, и она мне сказала, что пани Эстуся каждое утро уходит из дома и возвращается перед самым комендантским часом. Больше я туда не заходил, да и Эстуся меня не искала. Я даже удивлялся, почему не ищет, но вот, не искала. Красивая была женщина, среднего роста, всегда очень элегантная. В гетто я, можно считать, ее и не видел.
Кажется, это было после второй акции, январской. Не помню, почему я оказался на Вроньей. Поднялся на чердак, а там, на полу, на сенниках вповалку лежат люди. Среди них я увидел Эстусю. Она лежала на сеннике. Какой-то мужчина поил ее то ли чаем, то ли горячей водой. Я ей говорю: «Послушайте, на арийской стороне есть квартира. У вас много денег, вы можете выйти. — Тогда считалось, что так удастся выжить. — Вам хватит до конца войны». Ей явно не очень-то и хотелось со мной разговаривать. Сказала только: «Нет, я останусь с ним. Может, и здесь как-нибудь продержимся или вместе погибнем. Я никогда не была так счастлива в любви, как эти четыре года. Потому тебя и не искала». — «Пани Эстуся, это же исключительный шанс», — настаивал я. В точности я ее слов не помню, но звучал ответ примерно так: «Моим шансом были эти четыре года, и я им воспользовалась».
Если б я помнил, как ее звали…
У нее было двое детей, близнецы, две девочки. Одна худющая как щепка, а вторая, в мать, — кругленькая, толстощекая. Она была учительница. Муж в Лондоне, деятель. До войны был то ли председателем, то ли секретарем еврейской молодежной организации. Это он присутствовал при аресте Эрлиха и Альтера в Куйбышеве. Мы считали своим долгом спасти его семью. Владка Пельтель, главная связная Леона Файнера, нашла для всей семьи очень хорошую квартиру. Как было дело, мне уже после войны рассказала одна из близняшек — сам я почему-то не запомнил.
В тот день, когда стемнело, я пришел за ними. Отвел к стене на Свентоерской и без труда перебросил детей на другую сторону. Подставлялась лестница, по ней поднимались наверх, и потом оставалось только спрыгнуть. Если внизу не ждал кто-нибудь, чтобы помочь, можно было, как Стася, вывихнуть ногу. Но их ждала приятельница, которая благополучно подхватила сестричек. Истинное чудо, что в этот момент в этом месте не оказалось шмальцовников[28]. Настал черед матери. И тут она говорит, что никуда не пойдет. Уже год у нее кто-то есть, и это самый счастливый год ее жизни. И осталась. Стояла рядом со мной до тех пор, пока девочки не помахали ручками из окна на арийской стороне, как мы условились. Утром Владка отвела их в заранее приготовленную квартиру, где они прожили всю оккупацию. Но после войны у меня с ними было много хлопот. До отъезда к отцу они жили у подруги матери, от которой то и дело убегали ко мне.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});