«Вот оно, — думал он, — хуже смерти. Придавило меня. Если человека придавит — конец. Вот смеются, если с другими гулять начнет, я сам смеялся. Как она глянет. А теперь, наверно, смеется и: «Желанный, милый мой, хороший, беленький, лучше всех». Руками за шею обнимает, как меня...»
У него глаза жгло от этих мыслей. Все это случилось так внезапно, и бедная душа его не была подготовлена к такому испытанию.
«Нет, тут только конец себе сделать, больше ничего не осталось. Я душой пропал», — думал он.
Как он раньше ничего не понимал! В нем всегда вызывали недоумение любовные страдания людей. Казалось, так просто: изменила — ну бог с ней, ведь с другой можно сойтись; и все хорошо. Часто он слышал ужасающие по грубости рассуждения, о женщине говорили нарочно пренебрежительно, злобно, оскорбительно, как о животном. «Сдохла баба», «Тут есть одна сучка, я с ней гуляю...» «Стервы» — так ругали и старых и молодых. Сейчас он понял, почему так говорили: под грубостью и внешней силой скрывали слабость.
Он вспомнил паровозного машиниста Партынского, лихого парня с черными усиками. Все знали, что жена Партынского — красивая полногрудая женщина, окончившая прогимназию, — гуляет с почтовым чиновником. Каких только страшных, грубых слов не говорил Партынский, напившись пьяным, о жене; пивная грохотала, слушая его кощунства. А этой же зимой Партынский во время дежурства обмотал голову толстым овчинным кожухом и влез в горящую топку паровоза. Как, должно быть, ему не хотелось жить, если он смог протиснуться в узкое палящее отверстие топки! А на Смоляниновской руднике молодой помощник слесаря на паровых котлах, у которого жена уехала в Ростов с проезжим механиком, кинулся под маховик, и его, рассказывают, не то что раздробило, а расплескало всего, точно воду из кружки. А сколько слышишь вокруг историй: зарезался забойщик, повесился плотник, на рельсы кинулся какой-то шахтер с шахты «Софья Наклонная». И все ведь из-за женщин, все из-за обмана, из-за измен! Теперь только Степан понял и одобрил действия этих людей. Раньше они казались ему чудаками, тронувшимися, а сейчас он чувствовал, что и у него хватило бы сил протиснуться в топку паровоза, — так трудно и мучительно было ему двигаться, думать, дышать. Все в мире вдруг оказалось пустым, ненужным: и работа, и учение, и речь приезжего в Марфиной мастерской, и славный друг Павлов, и земля, и небо, мать, и брат, и книги химика. Только Вера, только в ней было счастье, только с ней можно дышать, говорить, думать, существовать; без нее мир рассыпался в бессмысленную кучу обломков. Кто же это был? Бутов, наверно. А может, из завода кто-нибудь? Мастер? Силой заставил? Да, еще бы, какое там силой — спелись мирно. Снова приступ боли Заставил его побежать, охнуть, точно от ожога. Нет, не может он больше. Степан побрел к дому и, не входя в комнату, прошел в мастерскую. Он прикрыл за собой дверь и подумал: «Кто же виноват? Меня одного придавило, я один и пропал».
VIII
У Петра Михайловича и Марьи Дмитриевны были гости — инженер Воловик с женой. Петр Михайлович иногда недоумевал, почему у него сохраняются хорошие отношения с Воловиком. Он знал о жестокости Воловика к рабочим, да и сам Воловик не скрывал этого в разговорах с доктором, и Петр Михайлович, обладавший резким характером и наживший среди рудничного и заводского начальства множество врагов, сохранял с Воловиком отличные отношения. Петр Михайлович как-то спросил об этом жену. Марья Дмитриевна объяснила ему, что их притягивает друг к другу общность характеров — оба они грубоваты, властны, прямолинейны. Кроме того, у Воловика умственные запросы, он создал себе особый взгляд на жизнь, приобрел кое-какие принципы. В обществе невежественных горожан, картежников и накопителей такой человек выделяется, а различие взглядов у интеллигентных людей делает общение даже живей.
— Пожалуй, что так, — согласился с женой доктор, — но у меня все-время чувство: вот столкнусь с ним в больнице или у директора по поводу какого-нибудь очередного собачьего дела, обложу его по папе или по маме, и вся дружба прахом пойдет.
Воловик тоже любил бывать у доктора, ему нравилось спорить с Петром Михайловичем. Нравилось не потому, что Петру Михайловичу удавалось его убедить и он отказывался от своих взглядов, а, наоборот, нравилось по причине, которую любят многие спорщики: поспорив, он себя чувствовал еще уверенней в своих взглядах. Бывают такие спорщики, что не спорь они, то и взглядов у них не было бы; бывают и такие, которым взгляды нужны для того, чтобы поспорить, а в жизни эти взгляды им бесполезны, живут они просто и без тонкостей.
Воловик за последний год довольно часто бывал у директора завода Сабанского. Сабанский, разговаривая с ним, высказывал свои взгляды по общим вопросам промышленности и государственной политики. И, сам того не замечая, Воловик попал целиком под влияние Сабанского, начал думать его мыслями и проповедовать в спорах с доктором его принципы. Сабанский считал правительство бездарным, он смеялся над социалистами, называя их сборищем истерических акушерок и недоучившихся студентов, он посмеивался над кадетами и октябристами. Милюкова называл профессором, не смыслящим в жизни, Гучкова — дураком в рыцарском наряде, Терещенко — хитрым и ограниченным хохлом, Рябушинского — купчиной. Он не ругал только нескольких крупных инженеров, промышленников — металлургов и угольщиков, с уважением отзывался о бельгийских инженерах, но терпеть не мог Ивана Ивановича Юза и Бальфура, которым принадлежало большинство акций заводов Новороссийского общества. С большим уважением он отзывался о петербургском заводчике-миллионере Второве. От Сабанского услышал Воловик впервые имена Нортона, Насмиса, Муррея, Фокса. Весь мир мешал инженерам развивать технику так, как того требовал закон максимального коэффициента полезного действия. «Основной закон мироздания наряду с ньютоновскими», как полушутя говорил Сабанский. Взяточничество и продажность чиновников тормозили развитие индустрии, развращали промышленников: за взятку в десять тысяч рублей начальнику отделения в министерстве путей сообщения казенные железные дороги купили бракованные рельсы у завода, за взятку во флот шел зольный уголь, за взятки нарушались кондиции и международные стандарты. «Это — кокаин, разрушающий нормальную жизнь организма, но я уж привык и отказаться трудно», — говорил Сабанский. Акционеры тоже были врагами инженеров — они не признавали крупных капиталовложений, презирали идею технической оснащенности. Порой Воловик терял равновесие, думая, как могло случиться, что владельцы заводов сами же запрещали Сабанскому электрифицировать завод, строить коксобензольные цехи, механизировать загрузку печей. «Коммерсанты ведут за собой инженеров», — говорил Сабанский и объяснил Воловику сложный расчет Английской компании, вынужденной, в условиях жестокой технической конкуренции в Европе, загонять огромные средства в оснащение тамошних своих заводов, отыгрываясь на русских предприятиях. И, конечно, главными врагами большого коэффициента полезного действия были рабочие — упрямые, темные, делающие не то, что нужно, не так, как нужно, равнодушные, скрытные, озлобленные, с множеством пустых претензий. Только инженеры были заинтересованы в прогрессе человечества, они любили индустрию чистой любовью, не ожидая от нее богатств, они одни понимали красоту механизмов и величественную мощь печей. И сейчас, сидя в столовой Петра Михайловича, Воловик развивал взгляды директора, ставшие теперь его взглядами, и спорил с женой и Марьей Дмитриевной.
— Марья Дмитриевна, я вполне серьезно. Меня вот Ева Стефановна все заставляет читать Мережковского «Леонардо да Винчи», «Петр и Алексей», «Юлиан Отступник». Жую, простите меня, как корова в палисаднике: что трава, а что анемоны — не различаю.
— И музыки не понимаете? — участливо, как у больного, спросила Марья Дмитриевна.
— Музыку весьма люблю, — ответил Воловик.
— Удивительно, — сказала Марья Дмитриевна, — холодные люди, я их много знаю, любят музыку. Ученые, инженеры, такие, как вы или брат мой, готовы слушать часами.
— Но я вовсе не холодный человек, — сказал Воловик, поглаживая гладкую плотную бородку, — абсолютно не холодный. Мощный паровоз современной конструкции меня волнует до слез прямо. В нем силы больше, чем в Мережковских и Пшибышевских.
— Лошадиной силы, — усмехаясь, сказала Ева Стефановна.
Доктор, молча слушавший разговор, посмотрел на нее и покачал головой. Он до сих пор не мог привыкнуть к красоте Евы Стефановны. Но еще больше занимало его, что эта белокурая красивая женщина обладала живым умом и немалыми знаниями. У нее был несколько большой нос, но с такой изящной горбинкой и с такими нежными ноздрями, что он, казалось, и составлял главную прелесть ее лица. Марья Дмитриевна как-то сказала ей: