испанскія: черно-красныя, гордыя, вспѣненныя, какъ выя быка, борющагося съ тореро, огненно-чувственныя, багрянопылающія, но плоскія, лишенныя глубины и иныхъ измѣреній, о коихъ, однако, вѣдали на Руси. Съ Русью, однако, сближали: игра, борьба и порою соединенье противуположностей – черта, свойственная только минойской и русской культурамъ: такъ, критяне при любви къ Природѣ всегда её неосознанно боялись; добро соединялось со зломъ, душевность – съ ксенофобіей, а благостность и миролюбіе – съ жестокостью и агрессивностью. Цѣльность, далекая, впрочемъ, отъ синтеза, на коемъ и шва не найдешь, и отъ безоблачной гармоніи (вопреки всѣмъ усиліямъ критянъ выставить дѣло инако), однако, по-своему достигались на Критѣ замалчиваніемъ и табуированіемъ мрачной, діонисической, ночной, трагической стороны бытія не только въ критскомъ искусствѣ, прельщающемъ и очаровывающемъ, – съ безпримѣрнымъ его динамизмомъ (великое «Πάντα ῥεῖ» читалось съ фресокъ и не только съ фресокъ), безуміемъ цвѣтовъ, шкваломъ и бурею красокъ, съ его женственностью, мажорною тональностью, вѣчной веселостью, беззаботностью, эйфоріей, носящей часто, слишкомъ часто экстатическій характеръ, съ мѣрною его волнообразностью, волнообразно-спиралевидной лавиною движенья, любовью къ динамикѣ и страхомъ предъ статикою, – но и въ критскомъ бытіи. – Словомъ, на Критѣ подражаніемъ Природѣ, природностью и ея прославленіемъ зачиналась цѣльность и преодолѣвалась раздвоенность, но лишь съ одной стороны и лишь отчасти; въ то время какъ на Руси отношеніе къ Природѣ было дисгармонически-двоякимъ, гдѣ противуположности не примирялись, не сливались воедино, но являли себя несліянно и враждебно, конфликтуя: коса находила на камень; Природа мыслилась и какъ богъ, и какъ дьяволъ, единовременно и какъ добро, и какъ зло: не въ этомъ ли корень русскихъ глубинъ? Такъ, напримѣръ, личности, подобныя Ивану Грозному, столь разрывающіеся въ своей – искренней – двоякости, на Критѣ были попросту невозможны – ни среди правителей, ни среди всѣхъ прочихъ сословій. Тому причиною была раздвоенность не только исторической судьбы Руси и сердца ея, не только попытка искоренить – христіанствомъ – язычество, но уже и раздвоенность самого историческаго христіанства, въ коемъ – дисгармонически – уживались космическое и акосмическое, старые мѣхи и мѣхи новые, ветхозавѣтное и новозавѣтное, законническое и вселенское.
Критская же цѣльность немалою цѣною достигалась, ибо не только и не столько требовала она великаго напряженія всѣхъ силъ: рождалась она одною перевернутостью души, одною вивисекціей и духовною кастраціей мужского бытія, активнаго и творческаго начала, однимъ раствореніемъ Личности (Я) въ коллективѣ (Мы). Цѣльность та была на дѣлѣ хожденіемъ по канату: надъ бездною; или же: смертельно-опаснымъ полетомъ надъ быкомъ: таврокатапсіей, – словомъ, равновѣсіемъ прехрупкимъ.
Высотѣ критскаго искусства и критскаго бытія въ его цѣломъ, однако, способствовали: мирный характеръ Крита, удаленность его не только отъ земель бурныхъ и мятежащихся, но и отъ культуръ прочихъ, ширь, богатство и размахъ самого острова, наконецъ, нравы самой критской знати. Здѣсь всё было ажурно, изящно вплоть до изнѣженности, блаженно-легко-паряще, преходяще, волнообразно: ничего отъ восточной тяжеловѣсной монолитности и монументальности, неподвижно-застывшей и давящей. Критское искусство, искусство не греческое и не антигреческое, но догреческое и благодаря тому внегреческое, если и азіатское, то азіатское на свой ладъ, протоевропейское, праэлиннское, материнское par excellence, позднѣе влившееся, однако, въ греческое и ставшее материнской частью его, есть пареніе въ мірѣ милостью міра, искусство русское – пареніе надъ міромъ милостью надмирнаго: критское обожествляетъ преходящее, дольнее, въ преходящемъ видящее непреходящее, русское же обожествляетъ непреходящее, горнее.
И всё жъ первооснова, ядро минойскаго бытія, которое красною нитью пройдетъ черезъ вѣсь европейскій духъ вплоть до вѣка сего, – преклоненіе предъ женщиною, явленное: сперва матріархатомъ – въ минойскомъ Критѣ, равноправіемъ – въ классической Греціи, культомъ прекрасной дамы – въ Средніе вѣка, феминизмомъ, доходящимъ до матріархата, – нынѣ: матріархата, коимъ всё зачиналось и, заченшись, началось. И коимъ всё оканчивается.
* * *
Довольная, предвкушающая успѣхъ, заглушившій бы ноющую ея ненасытимость, извѣчную ея спутницу, которой всего всегда мало и всегда хочется большаго (да такъ – что о счастіи говорить не приходится), рожденную дерзосердіемъ, которое, въ свою очередь, рождено плотяностью, ибо плотяность всегда рождаетъ дерзосердіе, дерзновеніе недолжное, или же – смиряетъ, ввергая во прахъ душу, и самая душа тогда – прахъ; а причастность духу, напротивъ, рождаетъ дерзновеніе, – Ира отправилась къ морю; сливалась она воедино: съ природою, – пія изъ переполненной чаши ея; хмелѣла – словно только появившаяся на свѣтъ Ева, впервые созерцающая райскія кущи; роскошь красокъ туманила взоръ Иры; безмолвіе природы оглушало подобно молоту; овѣвали её вѣтры морскіе, нѣжные и юные – словно въ первый день творенія, – развѣвая ея волосы, золотящіеся Солнцемъ, южнымъ и ненасытимымъ, и одаривая свѣжестью и прохладою, желанной и алкаемой; ощущала себя: если и не Великою Матерью, то всё жъ ея родственницею. Долго и надменно-гордо взирала Ира на уходившее за окоемъ безбрежное немолчношумящее море, лазурное, тихое, мѣрное: дыша весною. Природа пребывала въ радованіи и ликованіи, славя создавшаго: всякой отъ мала до велика распростертой по бытію тварью. Что за день! Не день, а праздникъ!
Вдругъ Ира замерла, и глаза ея расширились. Долго вглядывалась вдаль дѣва. Виднѣлось: разсѣченье глади морской. Се – чудо: быкъ, блистающій златомъ, паче Солнца ярчайшій, бѣшеный въ силѣ своей; съ рогами, подобными опрокинутому на спину мѣсяцу; съ очами, кровью налитыми. А на нёмъ – нѣкая дѣва, крѣпко державшаяся за мѣсяцъ-рога. Движились они съ обтеченьемъ несказаннымъ: словно дельфинъ разсѣкалъ быкъ морскую твердь, её рѣжа на двѣ неравныя части. Щурилась Ира, созерцая дотолѣ невиданное. Играли дельфины на морѣ, віясь близъ быка и дѣвы. Дѣва та, что была близъ быка, уже сознавала, и сомнѣній въ ней не было: то не простой быкъ, но богъ-въ-видѣ-быка; страхъ уступалъ мѣсто почтенію и томленію сладкому: всё менѣе жалѣла о похищеніи, всё болѣе забывала о родныхъ земляхъ, о лугахъ разнотравныхъ, о подругахъ, о томъ, какъ рѣзвилися онѣ на брегу, собирая цвѣты и кружась хороводомъ; съ успокоеніемъ прижалась она къ многомощной его выѣ; онъ повернулъ къ ней свою голову; въ очахъ его не было ни безумья, ни ярости нынѣ – была его то уловка; странно, но вовсе не страшно было видѣть мудрость въ глазахъ быка; сладость наполняла сердце ея. Приближалася къ брегу чета; твари морскія поотстали, не въ силахъ стязаться съ мощью божественнаго быка. «Какъ нарицаютъ прелестный сей островъ, иль то не островъ? Но ежели не островъ, то брегъ сей не египетскій брегъ: онъ иной – пологій, безгорный, съ камышами и тутъ, и тамъ!» – думалось дѣвѣ. Дѣва вспоминала недавній свой сонъ; если ранѣе казался онъ вѣщимъ, то нынче сталъ таковымъ: во снѣ нѣкогда Азія, родина ея, земли родныя, явленныя въ видѣ жены, стязалася съ иною, что собою являла земли