– Я не Ахматова, – ответила я старухе, уже протягивавшей мне белый прямоугольник. – Ахматова только что прошла. Вы еще можете догнать ее.
«Дура я или умная?» – раздумывала я, жуя и глотая. И гордилась собою: умная! Нечего навязывать себя, если с тобой не хотят говорить. Но как это все странно совпало! – моя встреча с нею, и телеграмма, и странная, в ту самую секунду, ошибка старухи…
(Если бы я знала тогда о предстоящем 46-м! И предстоящем 49-м! Как ухватилась бы я за эту, с неба свалившуюся мне в руки, чужую телеграмму! За этот мостик! За возможность примирения!)
Но 1946-й настал через два года, 49-й – через пять. А пока шел 1944-й, кончалась война, и думала я только об одном: я хочу жить у себя дома, в Ленинграде, и чтобы Люша росла в Ленинграде. Ни одного города, кроме этого, своего, я никогда не любила. Однако в судьбу мою снова властно вмешался Двор Чудес, и борьба за комнаты кончилась, не развернувшись.
Началось с того, что в ту коммуналку, где я гостила у друзей, ночью явились незваные визитеры: проверять документы. Время военное, такие ночные проверки были не редкость – да еще в Ленинграде! К тому же паспорт потребовали не у меня одной и не только у моих гостеприимных хозяев, но и у всех жильцов коммунальной квартиры. Можно было не принимать этот визит на свой счет.
Но еще через день телефонным звонком пригласили в Большой Дом сестру моего мужа, Михалину Петровну Бронштейн. Следователь задал ей всего один вопрос: зачем это я приехала в Ленинград?
(В самом деле, какая это трудная для следствия загадка: выяснить, зачем человек, родившийся, выросший, учившийся, работавший в Ленинграде, возвращается к себе домой?)
– Она приехала… потому что она здесь жила… – растерянно ответила Михалина Петровна.
– Где же она собирается поселится теперь? У вас?
– Нет, у себя…
– Да ведь она в мае 1941 года переехала из Ленинграда в Москву.
– Она не переехала, – ответила Михалина. – Она легла там в клинику… Ее оперировали…
(Судя по описанию, это был тот самый следователь, который когда-то допрашивал Иду. Ему ли было не знать, почему в мае 41-го я бежала в Москву! Ведь от него-то я и бежала!)
Еще дня через три я отправилась в юридическую консультацию, к прежнему юристу. Я протянула необходимые справки: когда именно мы с Матвеем Петровичем переехали на Загородный, 11, в кв. 4, сколько занимали квадратных метров и пр.
Но он-то был вовсе не прежний.
– В нашу первую встречу, – сказал он, – я не учел один момент. Решающий момент. В Ленинграде возвращают жилплощадь эвакуированным. Вы не из Ленинграда эвакуированы. Вы, – он глянул в свою записную книжку, – уехали отсюда еще до войны, в мае 1941 года. Самовольно бросили квартиру. Какая же вы эвакуированная?
– А вам-то откуда известно, какого числа в 1941 году я уехала в Москву? – спросила я и ушла.
Объяснять ему, что я – эвакуированная, что тысячи людей оказались застигнуты войною внезапно! – и их эвакуировали не оттуда, где они жили всегда – не требовалось. Он знал это и без меня… Метнулась я было к домоуправше. Та глядела волком. «Никакой вам площади не будет, – сказала она. – Нечего площадью кидаться. Каждому приезжему площадь давать – этак прокидаешься. Мы только эвакуированным возвращаем».
На следующий день Михалину Петровну снова вызвал следователь. Оттуда она вернулась в слезах. Еще через день – Рахиль Ароновну.
– Уезжай, а не то ты, может быть, и отвоюешь по суду квартиру, квартира у тебя будет, но у Люши не будет мамы, – говорили друзья. – Тебя арестуют, да и нас по милости твоей начнут дергать.
Я уехала. Признаюсь, об Анне Андреевне, о ссоре, о примирении я совсем перестала думать и даже помнить. Утрата Ленинграда заслоняла собою все. Видно, в какой-то комнате Большого Дома, в чьем-то сейфе, на каком-то листе стоит против моей фамилии какая-то галочка: не арестовывать, но и не возвращать в Ленинград. Жизнь в Москве значила для меня жизнь в нежеланном городе, в уничтожающей тесноте. О своем, об отдельном жилье, моем и Люшином, нечего было и думать. «У меня больше нет у меня», – писал Герцен. И Люша будет расти не в Ленинграде.
Иногда достигали до моих ушей вести об Анне Андреевне – у нас было немало общих знакомых. С удивлением и болью узнала я, что она оставлена Владимиром Георгиевичем. С большой радостью, что Лева из лагеря попал в ссылку, а оттуда добровольцем ушел на фронт и вернулся в Ленинград – участником взятия Берлина. Иногда долетали до меня ее стихи, напечатанные и ненапечатанные – я по-прежнему запоминала их наизусть мгновенно. Летом 1946 года я прочла «Возвращение на родину» – стихи о Ленинграде, кончавшиеся строчками:
Но мнится мне: в сорок четвертом,И не в июня ль первый день,Как на шелку возникла стертом,Твоя страдальческая тень.
Еще на всем печать лежалаВеликих бед, недавних гроз, —И я мой город увидалаСквозь радугу последних слез.
Иногда кто-нибудь произносил: «Анна Андреевна интересовалась: как вы устроились, как Люша?..»
– Она поручила вам передать это мне? – спрашивала я с раздражением.
– Нет, она ничего не поручала.
– Зачем же вы передаете?
Но вот в 1949 году мне стало известно: среди многих и многих новых арестов (в 1947—48—49-м арестовывали преимущественно тех, кто уже отсидел 5, 8 или 10 лет и вернулся) снова арестован Лева. В 1951-м мне рассказали, что у Анны Андреевны тяжелый инфаркт. И я впервые, как это ни странно, впервые – задумалась: она ведь старше меня, много старше, сердце у нее больное смолоду, и как отец ее умер от сердечной болезни внезапно, так и она может умереть в любую секунду. Ахматова – умереть? И – и тогда мы уж наверняка не увидимся.
А разве я собиралась с ней видеться? Нет, не собиралась, вот даже в 46-м удержала себя от поездки к ней – не съездила ни на день, ни на час.
Оказывается, я всегда жила в сознании, что мы непременно увидимся снова. Оказывается, мне все равно, что случилось в Ташкенте. Что бы ни случилось – жить в стране, где живет и творит Анна Ахматова, и не видеть и не слышать ее – какая нелепость! Нелепица! Уж куда нелепей!
Смахивает на ту глупость, о которой говорила Анна Андреевна: «Глупо прожить жизнь на планете Земля и не прочесть Шекспира в подлиннике».
Летом 1952 года мне стало известно, что Анна Андреевна месяц провела под Москвой, в санатории, в Болшеве, а теперь она в городе – «у Ардовых на Ордынке».
«У Ардовых? – думала я. – Почему мне так памятно это слово?» Ночью я припомнила и рассмеялась вслух. Мне вспомнилось, как в Ташкенте Анна Андреевна просила: «Дайте, пожалуйста, Ардова»; «Найдите на подоконнике Ардова». «Ардовым» она именовала тетрадь, которую, по-видимому, подарил ей он – толстую, переплетенную, куда она записывала свои тогдашние стихи… Туда она записала «Первый артиллерийский», «Мужество»… А сейчас у нее, наверно, другая тетрадь.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});