нарочно. Устроился в развилке ствола, как ему велели, и провел там самую чесучую и щекотную ночь из всех. Погодя не чихать ему уже хотелось, а вопить, но сильнее всего хотелось слезть с дерева. Однако не стал он вопить — и слезать не стал. Дал обет — и остался на дереве, тихий, как мышь, и такой же чуткий — пока не свалился.
Утром проходила мимо ватага бродячих поэтов, и женщины выдали Фюна им. На сей раз не прогоняли, дали послушать.
— Сыновья Морны! — сказали они.
И сердце Фюна, быть может, исполнилось гнева, но прежде оно исполнилось приключением. Да и происходило то, чего ждали. За каждым часом любого дня, за всяким мигом их жизни таились сыновья Морны. Фюн гонялся за ними, как олень, скакал, как заяц, нырял, как рыба. Они жили с ним в одном доме, сидели за столом, ели его мясо. О них все грезы, их ждали поутру, как солнце. Знали они без ошибки, что сын Кула жив, и знали, что не бывать их сынам в покое, покуда жив этот сын, ибо в те дни люди верили, что яблоко от яблони падает недалеко и что сын Кула будет Кулом — да с походом.
Его хранительницы понимали, что их схрон рано или поздно обнаружат и что, когда случится это, явятся сыновья Морны. В этом не сомневались и всякое действие в жизни основывали на этой неизбежности. Ибо ни одна тайна тайной не остается. Какой-нибудь израненный боец, бредя домой к своим, обнаружит их; пастух, ища заблудшую скотину, или ватага странствующих музыкантов прослышит о них. Немало людей пройдет мимо за год — даже в самой далекой чаще! Вороны расскажут тайну, пусть и никто другой, а под кустом, за пучком папоротника каких только глаз не бывает! А если у тайны твоей ноги, как у козленка! Язык, как у волка! Младенца укрыть можно, а мальчишку — никак. Станет носиться, если только не привязать его к столбу, но и тогда примется насвистывать.
Сыновья Морны пришли, но обнаружили всего лишь двух угрюмых женщин, живущих в одинокой лачуге. Будем покойны, встреча была порядочная. Вообразим веселый взгляд Голла, как подмечает он все вокруг; угрюмые очи Конана, взглядом пронзающие лица женщин насквозь, покуда язык его пронзает их вторично; Лютый мак Морна расхаживает по дому, в руке, вероятно, топор, а Арт Ог прочесывает поля и клянется, что, если щенок еще здесь, Арт Ог его сыщет.
Глава шестая
Но Фюна след простыл. С ватагой поэтов ушел он к горам Галти.
Скорее всего, они были начинающие поэты, завершившие год обучения, и возвращались в родные края повидать домашних, чтоб все восторгались да восклицали, покуда поэты хвастают обрывками знаний, каких набрались в великих школах. Небось знали они признаки рифм и уловки учебы, и Фюн их слушал; то и дело устраивали они привалы на лугу или на берегу реки и там, вероятно, повторяли заученное. А может, даже сверялись с письменами Огама17 на дощечках, где вырезаны были первые слова порученных им заданий и первые строки стихов; и, наверное, коли самим им было внове, они рассказывали про все это малышу и, полагая, что разуменья у него не больше, чем у них самих, объясняли ему, как пишутся огамы. Но гораздо вероятнее, что его хранительницы уже начали с ним такие уроки.
Однако все равно эта братия юных бардов наверняка беспредельно увлекла Фюна — не тем, что они выучили, а тем, что знали. Все, что Фюну полагалось знать от рождения: вид, движение, чувство толп; якшанье и общее дело промеж мужчинами; скопления домов и то, как люди среди них обитают; движения вооруженных бойцов и родимый вид ран; истории появлений на свет, женитьб и смертей; кутерьма многих мужчин и собак; весь шум, пыль и пыл самой жизни. Фюну, едва появившемуся из листвы и теней, рябого пятнистого мира лесов, все это казалось чудесным, и байки, что излагали поэты о своих повелителях, о красе их, привычках, суровостях, глупости, тоже казались чудесными.
Ватага эта, должно быть, галдела, как птичий базар.
Были они наверняка юны, ибо однажды напал на них лейнстерец — великий разбойник по имени Фиакаль[7] мак Кона — и поубивал поэтов. Изрубил в куски. Ни единой поэтинки в живых не оставил. Убрал их из мира и из жизни, и перестали они быть, и никто не мог бы сказать, куда отправились они и что с ними на деле случилось; чудо и впрямь, что кто-то способен сотворить такое с чем бы то ни было, не говоря уж о целой ватаге. Не будь они юнцами, наглец Фиакаль не справился бы. А может, у него тоже имелась ватага, хотя летописи такого не говорят; так или иначе, всех он убил, и так они умерли.
Фюн видел все это, и кровь у него, наверное, похолодела, пока он смотрел, как великий разбойник мечется между поэтами, словно дикий пес терзает стадо. А когда пришла очередь Фюна, когда все уже были мертвы и мрачный дядька с кровавыми лапами двинулся на него, Фюн, вероятно, содрогнулся, но оскалился и бросился на это чудовище с голыми руками. Быть может, так он и сделал — и, может, за это его и пощадили.
— Ты кто? — проревела черная пасть с красным языком, что возился в ней шустрой рыбешкой.
— Сын Кула, сына Башкне, — молвил стойкий Фюн. И тут разбойник перестал быть разбойником, убийца исчез, зачерненная пропасть, обрывистая, с красной рыбешкой в ней, преобразилась, и круглые зенки, что перли из глазниц, чтоб ужалить, тоже переменились. Остался лишь любящий слуга, что смеялся, и плакал, и желал из кожи вон вылезть, лишь бы угодить сыну своего великого вожака. Фюн отправился домой на плечах у разбойника, и разбойник громко фыркал, скакал и вел себя, как безупречный конь. Ибо тот самый Фиакаль был мужем Бовмал, тетки Фюна. Он подался в глушь, когда разбили клан Башкне, и воевал со всем белым светом, раз осмелился тот убить его Вожака.
Глава седьмая
Новая жизнь началась у Фюна в логове разбойника, что таилось среди обширных студеных болот.
Хитрое то было место, наверное, с неожиданными выходами и еще более внезапными входами, с сырыми, петлявшими, паучьими закоулками, где можно прятать сокровища — или прятаться самому.
Если разбойник был одинок, он, за неимением других, много беседовал с Фюном. Показывал небось свое оружие и как им