— Вольномыслие ваше, Евлампий Данилыч, всем известно еще с той поры, как вы предлагали отцу протоиерею Канардову приделать на колокольне медный шпиц, но речь не о том-с…
— Я предлагал не шпиц, но громоотвод, — прервал Ханаанский, — потому что высота колокольни…
Но сурово остановил его Хлебопеков:
— А отец Канардов полагал, и мы полагаем, уповательно, что крест Христов и звон колокольный отводят громы от колокольни, а громоотводы нужны больше для зданий хоть и высоких (Ханаанский был росту высокого), но с пустым помещением на чердаке.
И, не дав возразить Ханаанскому, продолжал:
— Как у всякого человека есть душа и он тем отличается от животного, так, уповательно, и у колокола есть душа и он тем отличается от всякого другого изделия рук человеческих. Ему одному дано благовествовать. У колокола душа в звоне. Как у каждого человека своя душа, особая, так и у колокола, у каждого, своя душа. Кто понимает, тот слышит.
Ханаанский усиленно ухмылялся в этом месте, и ухмыл его переходил в тонкий язвительный кашель. Но невозмутимо советовал ему Хлебопеков:
— Вам бы полечиться, Евлампий Данилыч. Кашель у вас. Уповательно, вас на чердаке продуло.
Но если б историк Темьяна, Евлампий Данилыч Ханаанский, забыв про душу и про громоотвод, прислушался когда-нибудь к темьянским колоколам, историю которых он знал «по архивным материалам» (впрочем, статья его о темьянских колоколах не была принята редакцией темьянского «Красного грома»), то он, вероятно, согласился бы со стариком Хлебопековым.
Да, у каждого темьянского колокола была своя душа: древняя, погруженная в молчанье, — у Воеводина, скорбно-покорная — у Голодая, покаянно-плачущая у Разбойного. Эти три души были родные, и все три старые, тихнувшие год от году, причастные скорби и молитве, но не суете дней и времен. У Плакуна душа была тревожная и бессонная. Он любил рыдать один на колокольне, когда все другие колокола молчали и в соборе было пусто и темно. Для его звона не было указано часа: он рыдал, когда хотел, днем и ночью, и звал он не в собор, не на молитву, и люди отвечали тревогой и плачем на его плач. Властна и полнозвучна была душа у Княжина. А у Наполеона, его соседа, душа была твердая и жесткая: он никогда не плакал. У «разгонных» были души маленькие, юркие, бойкие: они любили болтать одни, перебивая друг друга. У Соборного на душе было спокойно, как у делового большого человека: он неспешно и просто делал свое дело, зная, что никто лучше и прочнее его не сделает. У других безымянных колоколов были свои особые души: старческие, зрелые, юные, тихие, скорбные, веселые. У каждого был свой «глас звенения», тот самый, который испрашивался каждому колоколу молитвой при его рождении. В одном гласе низко гудела тяжкая могучая медь, в другом сверкало светлое гульливое серебро, в третьем вспыхивали драгоценные звонкие капли золота.
Но, старые и молодые, медные и серебряные, древние и новые, скорбные и веселые, тихие и говорливые, отдельные души колоколов сливались временами в одну великую скорбную душу. Эта душа называлась звон.
Даже та, ушедшая в молчанье, душа, которая отговорила свой век, даже древний Воеводин колокол, молча, звучал молчанием в этой великой общей думе: голос соборного звона колебал его молчащие серебряные стены и они отзывались на него слабым, еле уловимым отзвуком, тихнувшим шепотом седой старины.
В общем великом «гласе звенения» сливались все стальные голоса медных и серебряных душ.
Поток звона широкими гульливыми волнами разливался над Темьяном, переливался за город и, ширясь и слабея, разливался по окрестностям. Мелкими всплесками и беглой серебряной рябью достигая черных молчаливых деревень и лесистых плесов светловодного Темьяна.
В иные дни поток был тих и спокоен в своем стремленье, в другие дни — бурен и стремителен: точно, в иные дни он начинался с тихого лесного водораздела, с невысоких увалов, а в другие — исток его был с вечно-снежных вершин высокого горного кряжа.
Звон окутывал Темьян светлым облаком. Как из недостижимо высокой тучи, лился звон сверкающим дождем над домами и лачугами Темьяна, и играющие на солнце или печальные от вечернего сумрака капли падали на прохожих и оставляли светлый, хоть и мгновенный след свежести и чистоты на их лицах, зачернелых копотью обыденной суеты и повседневной беды.
Да, старик Хлебопеков был прав: громоотвод на соборной колокольне был не нужен:
Туча, поднимавшаяся с колокольни, не палила никого жалящей молнией, она не грозила никому смертью и огнем.
Она стояла над Темьяном белым сияющим облаком небесного звона, и его звуки весенним живительным жданным дождем орошали скудную и горькую ниву темьянского бывания.
Часть 2. Звонари
I.
Первый колокол в Темьяне висел на звоннице, рубленной в лапу из кондовой сосны. На древней иконе преподобного Мартиниана, Темьянского чудотворца — она теперь в Темьянском краевом музее, а была в соборе за правым клиросом, — святой, в иноческом одеянии, изображен в предстоянии перед Спасом в облаке: молит преподобный за Темьян, в лесах коего спасался, а поодаль представлен и сам Темьян: город деревянный, с надолбами, заплотами, башнями и воротами, малый храмец и звонница с одним колоколом.
При Петре I звонницу разобрали и выклали невысокую кирпичную колокольню с огромным шпилем, как у голландских кирок. Воевода Темьянский, один из не оперившихся еще «птенцов гнезда Петрова», приказал на шпице водрузить кораблик, как «эмвелему заморской коммерции, от коей и Российской Империи пользу великую чаять должно», а уж на кораблике, на мачте, прикрепить крест. Преосвященный Темьянский Феофил I отверг этот «прожект», как «с правоверием не согласный». С того дня и пошло недружелюбие между темьянскими городничими и архиереями, продолжавшееся едва ли не до того дня, когда из Темьяна почти одновременно исчезли и архиереи, и губернаторы.
Воевода донес в Санкт-Питербурх, что «архиерей Феофил не любезен учинился к превеликой коммерции российской эмвелеме и оную эмвелему — корабль, Его Величеством одобренную, не в чести показал и отверг с поношением». Однако преосвященный Феофил донос про кораблик обратил себе же в похвалу: он твердо ответствовал, что «эмвелема только некий аспект, подобие дела, являет» и что «самое оное дело аспекту или подобию всегда предпочесть должно, а посему он, отвергнув помещение эмвелического кораблика на шпице колокольни, где положено быть иной эмвелеме — животворящему кресту, самое дело, эмвелемой показуемое, сиречь кораблестроение, отнюдь не отвергает. В доказательство же оного повергает к стопам Его Царского Величества сто червонных на сооружение не эмвелического кораблика, но действительного корабля».
Так Феофил победил воеводу. Крест без кораблика был водружен на высоком шпице темьянской колокольни.
Памятник победы остался на шпице, но самою победою победитель-архиерей не воспользовался. «Птенец гнезда Петрова» его все-таки доклевал, и пришлось Феофилу отправиться на кораблике в отдаленный и бедный монастырек, где и жить «на покое». Покой его был в том, что он пел на клиросе и варил себе уху из окуней, которых сам же и ловил в омутистой Утве.
Колокольня со шпицем дожила до времен «киргиз-кайсацкия царевны». С нее раздался однажды подневольный звон к присяге тому, кто с киргиз-кайсаками шел из степей свести «киргиз-кайсацкую царевну» с всероссийского престола. С этой же колокольни через год раздался новый звон к благодарственному молебну по случаю того, что царевна «киргиз-кайсацкие орды» осталась на всероссийском престоле, а некоторые сторонники того, кто ее пытался с него свести, висели на виселицах на соборной площади.
Пережила колокольня и страшный темьянский пожар, что случился между Пугачом и французом, при городничем Вальберхе и при протопопе Донате. Властный Донат порешил, что старый суровый петровский шпиц уже не подходит к нежно-голубому мягкому небу Александровской России, благодетельствуемой внуком «киргиз-кайсацкие царевны», и с благословения архиерея Никодима решил колокольню разобрать, а построить новую. Городничий Вальберх был этим опечален: голландский шпиц был дорог его старо-немецкому сердцу и напоминал любезные ему шпицы кирок von Lifland und Kurland. Он пытался было представить протопопу тот резон, что все, построенное во времена великого императора, преобразователя и благодетеля России, должно быть неприкосновенно. Но протопоп на это заметил:
— Хотите ли вы сказать сим, глубокочтимый мною Богдан Богданович, что мы живем не при преобразователе и благодетеле? — и внимательно посмотрел на городничего.
— Отнюдь, — торопливо отмахнулся от такого предположения Вальберх.
— А ежели «отнюдь», то отнюдь не следует нам быть неблагодарными к ныне нас благодеющему и преобразующему. Вот в благодарение за сие новые благодеяния и преобразования и предполагается сие новое сооружение.