– Заколи меня, как Разгуляя... – прошептал Сорока; повернул к зверобою свое бледное, осунувшееся от безмерных мук и усталости лицо с глубоко запавшими глазами. В них горела мольба.
Дядька Василий мрачно молчал, чутко прислушиваясь к глухому топоту копыт за своей спиной.
Внезапно он поднялся и, выдернув из кожаных ножен обоюдоострый меч, решительно подошел к своему Гороху, обнял его за подрагивающую шею и порывисто прижался щекой. Конь доверчиво стоял, уткнувшись бархатно-розовыми ноздрями в грудь своего хозяина, и со сторожливой печалью смотрел, будто прощался. Через минуту Горох тяжело рухнул на землю. Кровь хлестанула пузырящимся фонтаном из его распоротого горла. То же самое зверобой проделал и со вторым конем, предварительно подведя его к окровавленной туше.
Теперь на открытой, как ладонь, равнине у них был довольно сносный «укрыв», за которым можно было спрятаться от стрел и подороже продать свою жизнь.
...Василий жадно окинул взглядом млевшую под майским солнцем зеленую, обновленную молодыми травами степь. Лишь местами, под стать огородным пугалам, стоячились метелки прошлогоднего чернобыльника да жухлой полыни. Шалый ветер обдувал мореный, с жесткими складками морщин, лик зверобоя, трепал слипшиеся от пота седоватые пряди волос и как будто звал его за собою куда-то...
Дядька Василий смахнул проклюнувшуюся слезу и ободряюще кивнул тихо стонущему Савке:
– Я-ть думаю, малый, нонче не самый худой день Богу душу отдать. Не горюй, Сорочёнок, мы ишо повоюем. Иш-шо покажем им, кровожадам, кузькину мать! Воть подскочут ближ?й, и ага!..
Он поскреб свой большой коршунячий нос и принялся не спеша натыкивать стоймя в землю возле себя стрелы, которые остались у них в колчанах.
– Кум... – Савка с трудом расстегнул медную пряжку душившего его кожаного нагрудника и попытался растянуть губы в улыбке. Он был до слез тронут участием Василия, который не бросил его, безродного сироту, и не оставил подыхать в одиночестве после того, как погиб в бою Савкин отец и померла мать. – Ты уж... прости, кум, ежли шо... Ты ж знаешь, я пыхаю, як береста...
– Знаю, сынок... а посему советую, до встречи с Господом... побереги его, огонь-то свой, значить. Стрелять сможешь? – Он приподнял крылатые брови.
Савка, уперевшись спиной в еще теплое, потное брюхо своего коня, согласно протянул руку.
* * *
Длинная цепь преследователей шумно выросла на гряде ближайшего бугра и странным образом замерла. Кое-где запаленные скачкой лошади вставали на дыбы, но в целом шеренга татар держала равнение.
Савка и дядька Василий переглянулись:
– Каково рожна... суки, медлют?
Монгольский разъезд продолжал оставаться на месте, сдерживая коней и глядя на беглецов так, как если бы они по меньшей мере поднялись из могил.
– Господи Свят!.. Ангелы небесные! Не может быть!.. – прохрипел Сорока, крепче сжимая рукоятку меча, и вдруг, задыхаясь от радостной блажи, навзрыд закричал: – Наши! Наши-и-и! Свои-и-и-и!!
Василий обернулся, напрягая жилистую шею. Судорожно дернул заросшим буйным волосом кадыком... О, нет! Он не верил глазам: над сторожевым курганом Печенегская Голова клубилась большущая туча пыли. Потом она отделилась от земли, поплыла над степью и медленно рассеялась. И тут со всех сторон, вырастая словно из-под земли, показались первые всадники. Их группы сгущались, покуда не задрожала земля под копытами рослых коней.
Не сбавляя хода, киевская застава перестроилась в боевой порядок. В центре взвился и затрепетал на ветру пунцовый с золотом стяг – «Божией Матери Одигитрии»[71]...
Двести ратников, закованных в кольчуги и латы, отгородили несчастных от преследователей. В какой-то момент старшина-воевода Белогрив дал знак, и стальной ряд дружины озарила во всю его длину яркая вспышка – это воины выхватили из ножен мечи.
А потом, сотрясая землю, застава бросилась вперед. Команды и крики к этому времени смолкли, и не было слышно ни звука, кроме сухого грохота сотен подкованных копыт да звяка пустых ножен.
Монголы некоторое время продолжали оставаться на гребне, словно околдованные зрелищем. Потом огрызнулись нестройной стрельбой из луков и, окончательно убедившись, что проиграли, шумно, точно стервятники, у которых отобрали добычу, погнали коней на юго-восток, к юртам своей орды.
Глава 4
Князь галицкий Мстислав Удатный поднялся с ложа, когда холодный рассвет только-только засочился сквозь тяжелые темные тучи на востоке.
Ветер с Днепра рябил ржавую поверхность застоявшихся луж, жирных и вязких, как смола. Время было проведать свою дружину, потолковать с воеводой Степаном Булавой о предстоящих ратных делах, а дождь не знал терпежу, все сыпал и сыпал.
Князь растер ладонью широкую, как у тура, грудь. Встал на колени, трижды перекрестился на образа: «...Пресвятая Троице, помилуй нас... Господи, очисти грехи наша; Владыко, прости беззакония наша; Святый посети и исцели немощи наша имени Твоего ради. Господи, помилай. Господи, помилуй. Господи, помилуй. Аминь».
...И все равно не было покою, не было лада и мира на душе Мстислава. Тяжелые думы одолевали его: темное, грозовое время приближалось к южным границам родной Руси... Черные вести приносила Дикая Степь... Неведомый доселе ворог объявился с востока – лютый, безбожный язычник. Люди, бежавшие из степи, на разные голоса вещали одно: «Числа сему ядовитому, злому семени нет! Аки голодные волки, рыщут оне по земле... Милости и добра отродясь не ведают, почитают лишь кровь, грабеж и насилие, зовутся “татары”, и ведет сей злобный народ виду ужасного краснобородый хан Чагониз! И есть ли он человек, аль упырь, али нечистый дух, – никто не знает...»
Князь свел воедино темно-русые крылья бровей. Его синие, как воды Днепра при ясной погоде, глаза потемнели. Прислугу кликать не стал – отродясь не терпел, – сам стал облачаться, натягивать сафьяновые сапоги, когда за высоким окном послышались голоса поднявшейся вместе с зарей челяди[72].
На крепостных колодцах калено гремели ведра и перекликались теплые после недавнего сна женские голоса. Над сырыми крышами теремов и храмов поднимались пушистые дымы и таяли в оловянном бесцветье неба.
«Где добытчики? Бес их носит, чертей окаянных... Куда запропастился Савка Сорока? Уж трижды воротиться могли, – сокрушенно вздохнул Мстислав. – Ну, дайте срок... будут вам почести, дармогляды... княжий кнут в обнимку с вожжой...»
Он плотнее запахнул багряный кафтан[73], надел соболью шапку с золотой горбастой бляхой своего Углича, пристегнул к поясу легкий меч и еще раз перекрестился на строгий, беспристрастный лик Спасителя.