Бродского и его сверстников прежде всего привлекала в Ахматовой ее личность, ее манера вести себя, говорить, смотреть на мир, относиться к людям. Все это произвело глубокое впечатление на молодого советского человека, привыкшего, по словам самого Бродского, иметь дело с людьми «другой категории». Ахматова была человеком иной эпохи, шкала ценностей у нее была иная, не советская, и она продолжала сохранять в своей жизни эту как бы уже отодвинутую временем в сторону шкалу. Ее биография и литературная судьба были тяжелыми. Удачей было уже то, что она смогла физически уцелеть. «…Главным было не то, что она умна, — объяснял Бродский, — главное было другое, что она умела прощать».
…Сколько было в ее жизни, и тем не менее в ней никогда не было ненависти, она никого не упрекала, ни с кем не сводила счеты. Она просто могла многому научить. Смирению, например. Я думаю — может быть, это самообман, — но я думаю, что во многом именно ей я обязан лучшими своими человеческими качествами. Если бы не она, потребовалось бы больше времени для их развития, если бы они вообще появились.
Будучи «дикарем во всех отношениях», Бродский научился у Ахматовой «некоторым элементам христианской психологии». Этическое влияние Ахматовой на Бродского было колоссальным; «его экзистенциальные выборы, его представления о ценностях как бы подсознательно диктовались Ахматовой, — заключает Томас Венцлова, — можно сказать, он ее интериоризировал, сделал частью себя». И внешне Ахматова произвела на Бродского неизгладимое впечатление: «Она была невероятно привлекательна, она была очень высокого роста, не знаю точно, какого именно, но я был ниже ее, и, когда мы гуляли, я старался быть выше, чтобы не испытывать комплекса неполноценности». При виде Ахматовой, говорил он, стало понятным, почему Россия временами управлялась императрицами.
[Фото 12. У гроба Ахматовой, 10 марта 1966 г. Фото Б. Шварцмана.]
После ареста Бродского Ахматовой стало казаться, что она как бы причастна к обрушившимся на него бедам. Она всю жизнь жила под надзором и слежкой и подозревала, что органы заинтересовались Иосифом из-за знакомства с ней. Целиком эту гипотезу нельзя исключить, но Бродский никак не хотел с ней смириться. В усилиях и хлопотах, связанных с борьбой за освобождение Бродского, долю Ахматовой трудно переоценить. Он считал, что он у нее в долгу — и не только за это, но и за то, что она помогла ему стать человеком.
16.
Хоть органы после возвращения Бродского из ссылки и не досаждали ему по-старому, они, разумеется, не забыли о нем. Они знали, чем он занимается и с кем общается, они следили за его передвижениями, читали его почту и подслушивали его телефон. И то, что они видели и слышали, им не нравилось. Двенадцатого мая 1972 года Бродского вызвали в ОВИР. Мне он рассказывал:
Ну, вкратце, мне говорили: «У вас есть два приглашения из Израиля — почему бы вам ими не воспользоваться? Вы думаете, мы вас не выпустим?» Я сказал: «Ну, если вы спрашиваете, то я не думаю, что вы меня выпустите. Вы не выпустили меня в Чехословакию, в Польшу, в Италию, когда у меня были приглашения туда. Но главная причина, почему я не хочу в Израиль, — совсем другая». — «И что же это за причина?» — «Главная причина: мне нечего делать в Израиле. Я гражданин своей страны, я здесь родился и вырос, и я не собираюсь ехать жить в какое-то другое место: здесь мой дом, и не надо мне говорить, что мне делать». И вот тут их тон резко переменился. Если до этого гэбэшник обращался ко мне на «вы», то тут он уже отбросил приличия и сказал: «Слушай, Бродский, ты прямо сейчас заполнишь анкеты, а мы их быстро рассмотрим и дадим ответ». Было совершенно ясно, к чему идет дело, и я спросил: «А если я не буду их заполнять?» Тут он ответил: «У вас наступит очень горячее время», — именно этими словами. Я трижды сидел в тюрьме, дважды лежал в психушке, так что я знал, что они имеют в виду, и у меня не было никакого желания проходить через все это еще один раз. Не то чтобы я так уж дрожал за свою жалкую шкуру, тут было еще кое-что: повторение учит только до известного предела. Я согласен с Кьеркегором, но только отчасти: с течением времени повторение отупляет, оно превращается в клише — а на клише нельзя ничему научиться. Происходит такое переключение от Кьеркегора к Марксу — история повторяется и т. д. …
Мне дали десять дней. Я попытался выторговать время. Не хотелось поспешно уезжать. Тому был ряд причин: они могут передумать и т. п., и т. п. Мне был задан вопрос: «Когда вы будете готовы?» Я ответил: «Мне надо собрать мои рукописи, привести в порядок архив и прочее, так что, может быть, к концу августа». Он сказал: «Четвертое июня — крайний срок».
«Крайний срок» был, по-видимому, обусловлен предстоявшим на тот момент государственным визитом президента США Ричарда Никсона в Москву. До визита оставалось десять дней. За последние годы состояние советской экономики постепенно ухудшалось, особенно это касалось сельского хозяйства. До революции Россия была житницей Европы, а теперь не могла обеспечить зерном собственное население — из-за плохих урожаев, устаревшей техники, централизованного управления экономикой и плохой трудовой дисциплины. Поэтому Советскому Союзу пришлось обратиться за помощью к Западу. В ответ американский конгресс поставил условие: советское правительство должно облегчить возможность еврейской эмиграции в Израиль. В 1968—1970 годы уезжало около тысячи евреев ежегодно, в 1971 году цифра достигла тринадцати тысяч, а в 1972-м — превысила тридцать две. «Одна из тех вещей, которыми я могу хвастаться, это то, что я был первым, кого они вынудили покинуть страну, — рассказывал Бродский. — Это совпало с визитом Никсона, и предпринимались всяческие чистки».
Многие советские евреи обзавелись приглашениями от израильских родственников, реальных и фиктивных, — на случай, если ситуация разовьется так, что эмиграция станет неизбежной. Идея обмена евреев на зерно была американской, но получила поддержку многих советских людей, считавших евреев «безродными космополитами», у которых настоящая родина — Израиль. В еврейских кругах жива была память об антисемитской кампании последних лет сталинского правления, и они допускали, что при экономически трудной ситуации власти могут снова разыграть «еврейскую карту», спихивая вину на евреев и возбуждая антисемитские настроения в стране. Приглашение в Израиль было как бы подстраховкой.
Случалось, что приглашение из Израиля приходило к людям, об этом вовсе не просившим, — видимо, отправлявшей приглашения стороне казалось, что так она может стимулировать эмиграцию. Именно такое приглашение — от некого Моисея Бродского — получил и Иосиф. Не все, уезжавшие по израильской визе, действительно стремились в Израиль. Многие, едва попав в Вену — первая транзитная остановка, — просили визу в другие страны. Советские власти об этом знали, но не возражали; для них главное было, чтобы «еврейско-зерновой» вопрос решился как можно глаже. Тот факт, что приглашение было фикцией, не составлял особой моральной проблемы и для большинства потенциальных эмигрантов, так как альтернативы не было. Однако с Бродским дело обстояло иначе: он был евреем, но не хотел, чтобы на него лепили национальный ярлык, и еще того меньше он хотел, чтобы его использовали в политических целях — а это было бы неизбежным следствием «добровольной» эмиграции в Израиль. Кроме того, человек, покинувший СССР по израильскому приглашению, не мог бы никогда вернуться на родину. Существовало закрытое Постановление Президиума Верховного Совета, согласно которому эмигрантов заставляли якобы добровольно подавать заявление об отказе от советского гражданства, и за этот добровольно-принудительный отказ полагалось еще и платить. Бродский был, справедливо отмечает Лосев, «слишком привязан — к родителям, сыну, друзьям, родному городу, слишком дорожил родной языковой средой, чтобы уезжать безвозвратно».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});