Крылья нашлись — дело было за тем, чтобы их снова навесить на самолёт. Тут я тоже несколько засомневался, хватит ли у нас квалификации. Но квалификации хватило. За три дня мы собрали самолёт, как конструктор.
Я опробовал двигатель. Это, пожалуй, был очередной страшный момент, но двигатель завёлся, как будто и не прошло стольких лет.
Математик привинтил, наконец, на брюхо самолёта камеру слежения.
Его замысел казался вполне себе понятным. Мы разведываем дорогу и стараемся установить контакт. Камера только укрепляла меня в важности моей миссии — за нами, по проложенной мною трассе, пойдут другие. Я в этот момент показался себе Колумбом, который увидел, что ему на каравеллу привезли подаренный королевой бортовой журнал — переплетённый в кожу, с бронзовыми застёжками. Да-да, я знал, что Колумб плыл не на каравелле, и про бортовой журнал мне тоже привиделось. Но ощущения у меня были именно такие.
Этой ночью мне приснился сон про сборы на войну. Что за война, с кем — мне было совершенно непонятно. Отец говорил, что если я пойду туда, то вернусь через двадцать лет нищим и без спутников. Тогда, дрожа от страха, прямо в этом сне, я притворился безумным. Прямо на краю лётного поля, невесть откуда взявшийся, стоял культиватор, и я завёл его и принялся рыхлить ВПП. Странно, что никто не прибежал на звук. Распахав огромную полосу, я стал сеять какие-то зёрна. Я засеял уж половину взлётно-посадочной полосы, когда, наконец, всмотрелся в то, что у меня на ладони. А была там соль.
Я протёр её между пальцами и беспомощно оглянулся.
Отец всё ещё был рядом и сказал, что не надо кривляться. Он при этом напевал старую песню про цыган, у которых в сердце нет следа, а, поглядеть, так и сердца нет.
Только потом отец похлопал меня по плечу и добавил, что цыганам верить нельзя — предскажут-то они правильно всё, а впрок не пойдёт, потому что предсказания и подсказки портят жизнь точно так же, как желание быть первым:
— Не старайся во всём быть первым: зряшное это дело. Вот будешь первым в чужом месте, так вовсе не вернёшься. Путешествие такое дело — будешь первым, можешь стать последним. Будь на своём месте, а вылезешь в первачи, так и сгинешь.
Мы с Катей встретились, как воры, замышляющие недоброе. В её выгородке было пусто и тихо. Крыса куда-то ушла, пропала. Исчезла.
«Из деликатности», — подумал я.
Мы прижались друг к другу и стояли, не двигаясь, прислушиваясь друг к другу, к нашему дыханию и движению пальцев по коже.
Наши пальцы сцепились сами, и я обнял её крепко-крепко.
— Ты замечала, — сказал я ей на ухо, — что когда ты стараешься усилить некоторые слова, то выходит только хуже? Вот если сказать: «Я тебя люблю» — выйдет как надо. А если сказать: «Я очень тебя люблю», то выйдет куда слабее?
Она задышала у меня в руках часто-часто, будто пыталась вырваться и улететь.
— Ты — моя, что бы ни приключилось потом, — сказал я и крепко прижал Катю к себе и почувствовал, как груди её напряглись и округлились под моими ладонями.
— Всё, что у меня есть, — ответила она.
— Не только.
— Потрогай. Нет, не надо, они всегда под рукой, — сказала она и хихикнула. — Погладь лучше… Вот так, хорошо… Пожалуйста, Саша, люби меня. Там, где ты будешь. Пойми, что жизни у нас короткие, и только успеешь понять другого человека, как его уже нет рядом. Остаётся верить, что он там где-то вспоминает о тебе.
Я закрыл глаза и почувствовал на себе ее легкое тело, и что преград между нами стало меньше. Глаза были действительно не нужны, потому что аварийные лампы погасли, а свет из караульных помещений сюда не добивал. Мы стояли, прижавшись друг к другу, не двигаясь, прислушиваясь друг к другу, к нашему дыханию и движению пальцев по коже.
Она двинула рукой вниз — сначала нерешительно, а потом смелее.
И мир преобразился: всё стало совершенно другим, предметы изменили свойства. Её тело было удивительно упругим, таким, что казалось неестественным. Другими стали запахи, холодное стало тёплым, а мягкое — твёрдым.
Я снова почувствовал, как прижались её груди к моей груди и губы к моим губам. Она повисла на мне, и я ощущал на себе непривычную тяжесть ее тела.
— Правда, теперь не поймешь, кто из нас кто? То есть одна сатана, а? — спросила она.
— Да.
— Скажи, ты давно это придумала?
— Не знаю. Ну, давно.
Я поцеловал её так, что мы стукнулись зубами.
Я прижимал Катю к себе всё крепче и про себя думал, что тут уже не скажешь: «до завтра», еще раз «завтра мы…», потому что никакого завтра у нас нет, всё можно только здесь и сейчас, а «прощай» говорить не хочется.
— Хочешь, я буду звать тебя Кэтрин — как в старых романах. В старых романах герой всегда прощался перед путешествием и обещал привезти что-нибудь. Аленький цветочек, например.
— Аленький цветочек — это уже инцест. Ты всё-таки не мой папа. — Она улыбнулась в темноте, но я, хоть и ничего не видел, знал, что она улыбается. — К счастью.
— Не болтай.
А я подумал: «Я скажу „прощай“, и меня никто не услышит. Потому что я не верю, что у нас есть завтра».
И мы снова начали движение, как Серебряный поезд, ночной поезд-призрак, который идёт без огней, которого никто не видит. Не тот, в котором электрический двигатель, а такой, где пыхтит паровоз и стремительно движутся такие длинные стальные штуки, что шуруют взад-вперёд, то и дело входя в цилиндры.
Свежий пар менялся на мятый пар, двигались туда-сюда шатун и поршень, работал золотник, но за этими словами не стояло никаких значений. Вообще ничего не существовало, кроме нас. Ни метрополитена с его разномастным народом, ни загадочной выжженной земли наверху, ни остального мира, в котором не поймёшь, есть ли люди. Нет, пожалуй, нигде никого нет, кроме нас двоих рядом с пилоном станции «Динамо».
Стояла абсолютная тишина, а мне казалось, что звуки нашего дыхания наполняют всю станцию, несутся по тоннелям и прогибаются под их воздействием гермоворота на расстоянии нескольких километров отсюда.
Темнота пульсировала, и мне хотелось, чтобы это продолжалось вечно.
Но в этот момент всё кончилось.
Мы стояли, прислонившись к станционному пилону, чувствуя, как снова становимся мягкими и вялыми морлоками. Только чемпионка мира 1948 года по фигурному катанию Мария Исакова, подняв ножку и раскинув руки, смотрела на нас с фарфорового медальона.
— Но только высоко-высоко у Царских врат, — прошептала Катя, — причастный к тайнам, плакал ребёнок, о том, что никто не придёт назад.
Я знал, что это какая-то молитва из прежних времён, ещё до Катаклизма. Где-то я её слышал, но думать ни о чём не хотелось.
Теперь надо было понять, где, собственно, взлетать. Нам нужно было метров двести, но это должны были быть полновесные двести метров. Для пространства внутри завода этого было слишком много. Сдвинуть с места автопогрузчик мы не смогли, и пришлось вытолкать самолёт на улицу, благо обнаружилось, что ворота давно упали.
Зато кок винта смотрел теперь в сторону нашей цели — почти точно на северо-восток. Я начал молиться — не вслух, а так, про себя, будто разговаривая с непонятным мне существом, что смотрит за всеми нами и определяет жизнь каждого — от самых лучших, вроде Кати и моего отца, до свинарей, которых я ненавидел, но теперь, уже в кабине самолёта готовясь покинуть их, почти любил. Я просил у этого великого существа удачи, маленькой удачи в моих поисках, в большом нашем отчаянном путешествии.
Задрожал двигатель, пропеллер превратился в сияющий круг.
Мы надвинули очки на глаза, и я стал понемногу прибавлять газ.
IV
Город Питер бока повытер
Что касается моих информаторов, то, уверяю Вас, это очень честные и скромные люди, которые выполняют свои обязанности аккуратно и не имеют намерения оскорбить кого-либо. Эти люди многократно проверены нами на деле.
Лично и секретно от Премьера И. В. Сталина Президенту г-ну Ф. Рузвельту, № 288, 7 апреля 1945 года. Переписка… М., 1957, с. 207
Я тысячи раз представлял себе, что почувствую, отрываясь от земли, но именно этого мгновения я и не заметил, так был напряжен. С запозданием на несколько секунд я понял, что нужно было, нужно запомнить, но слишком была занята голова, чтобы отметить не только показания приборов, но и своё состояние.
«Да и ладно, — подумал я и, понимая, что следующего раза, может быть, и не будет, прибавил про себя: — В следующий раз».
Я держал штурвал крепко, даже излишне крепко, пока не вспомнил слова отца, что ручку управления настоящий лётчик держит не слишком вяло и не слишком крепко, а как солдат ложку.
Через полчаса я чувствовал себя гораздо увереннее — тон работающего двигателя был ровен, и горючее не подкачало.