— Уважаемая госпожа, я хотел на прощание засвидетельствовать вам свое почтение и известить вас, что следствие практически закончено.
Комиссар не любит садиться. Он смотрит на госпожу Фроман, отмечает про себя, что траур ей к лицу, добавляет:
— Что вы теперь намерены делать?.. Замок, наверное, кажется вам достаточно мрачным.
— Я не могу оставить старую тетушку, — говорит она. — Если Шарль меня видит, я уверена, что он меня одобряет.
Дре изумлен. Он помнит, как сестра покойного отзывалась об Изе, пытается возразить:
— Разве госпожа де Шамбон теперь не единственная владелица Ля Колиньер? Наивный вопрос. Она будет счастлива, если вы ее не покинете. Иза изображает неподдельную грусть.
— Да, конечно. Но даже если бы она желала моего отъезда, что маловероятно, она вынуждена исполнить последнюю волю Шарля. Я имею право жить здесь столько, сколько захочу.
— А господин Монтано?
— И он тоже. Это четко написано в завещании.
— Но ваш супруг хотел внести изменения в текст завещания, вам это известно. Не скажете ли, почему? Кажется, Изу мучают сомнения. Она долго колеблется.
— Следствие закончено, — повторяет комиссар. — Вы можете говорить все что угодно. Ничто уже не в силах изменить заключение о самоубийстве вашего супруга. Но важно знать, что в конечном счете толкнуло его на такой шаг.
— Хорошо, — шепчет она. — Я вам все расскажу. Госпожа де Шамбон всегда имела на брата большое влияние… Конечно, не такое, как на Марселя, — здесь дело доходит до патологии… Мой муж прислушивался к ней, но после катастрофы он дал нам приют, не посчитавшись с мнением сестры. Можете себе представить, что было, когда Шарль женился на мне. Теперь Дре берет стул и садится рядом с Изой. Ему безумно интересно.
— Это означало разрыв, — продолжает она.
— Полный?
— Абсолютно. Она уединилась в своих комнатах. Общалась с Шарлем только через Марселя. У Шарля гордости не меньше, чем у нее, — один другому не уступит. Вообразите, как мы жили… И муж страдал настолько, что сердился на меня… будто я была виновата. Но в конце концов жизнь продолжалась с грехом пополам… до тех пор, пока ей не взбрело в голову, что ее сын влюблен в меня.
— И это, разумеется, не правда, — замечает Дре.
— О, совершенная чепуха! Марсель — обаятельный мальчик, но несерьезный.
— Прошу прощения, мадам. Я неточно выразился. Само собой разумеется, что вы не испытываете к нему ничего подобного. Но он?.. Другими словами, так ли уж ошибается его мать?
— у меня есть все основания так думать. Марсель всегда держался по-дружески по отношению к нам.
— К нам? То есть по отношению к вам и господину Монтано?
— Совершенно верно. Кстати, Ришар интересует его гораздо больше, чем я. Марсель никогда не вылезал из своей скорлупы. Ришар в его глазах — нечто вроде супермена. Бедный Ришар, если бы он меня слышал!
— А дальше? Старая дама нарушила свое уединение, чтобы предостеречь брата?
— Да, примерно так. Ответила ли я на ваш вопрос?
— Возможно. Насколько я понимаю, ваш супруг, рассердившись на вас, мог лишить вас наследства и запретить проживать здесь после его смерти? Иза разводит руками в знак сомнения, затем продолжает:
— Или же мог заставить Ришара уехать, что поставило бы меня в безвыходное положение… В моральном смысле я считаю себя ответственной за брата. В его состоянии — одинокий, беспомощный — куда бы он подался? Дре задумывается, затем наконец решается:
— Извините за настойчивость, но вернемся назад, к тому моменту, когда случилась автомобильная катастрофа. Не собирался ли ваш муж поместить Ришара в специальную клинику, например, в Швейцарии?
— Да, он думал об этом. Сестра пыталась подтолкнуть его на такой шаг.
— Почему он отказался?
— Чтобы не потерять меня.
— Значит, уже тогда… извините меня… он был до такой степени влюблен? Иза печально улыбается.
— Вам это кажется странным, не правда ли?.. Это потому, что вы не были знакомы с Шарлем.
— Но ведь никто не заставлял вас отвечать согласием.
— Верно. Кстати, сначала я сказала — нет. А потом… — Она останавливается, щеки ее чуть розовеют.
— А потом? — подхватывает Дре.
— Потом я велела ему спросить Ришара, согласен ли он.
— О, понимаю!
Иза внимательно смотрит на него и тихо продолжает внезапно изменившимся голосом:
— Раз уж вы так хотите все знать, это брат толкнул меня в объятия господина Фромана. — Она встает. — Вы удовлетворены, господин комиссар? Дре плохо скрывает замешательство. Кажется, он совершил бестактность.
— Благодарю вас за откровенность, — говорит он. — Но мне нужно найти формулировку, чтобы закрыть дело, — начальство торопит. Трудно представить себе, что ваш муж покончил с собой из-за огорчений интимного свойства… Вообразите себе комментарии… Или по причине финансовых затруднений… это вызвало бы панику среди его персонала. Тяжелая депрессия также маловероятна. Кто этому поверит?
Правдоподобна одна лишь формулировка: «В результате продолжительной болезни». Всякий знает, что это такое.
Словом, если вы согласитесь, мы будем придерживаться этой версии, но вы, со своей стороны, должны подтвердить ее в своем кругу.
— Я сделаю это, — обещает Иза. — Остается только убедить его сестру.
Понятия не имею, о чем сплетничают старухи. Кажется, Марсель не в себе. Иза поцеловала меня в лоб, и только.
— Брось… Теперь нас оставят в покое. Жизнь потекла своим чередом — с одной только разницей.
Теперь я могу сколько угодно разгуливать по лачуге. До сих пор присутствие старика бесконечно угнетало меня. Мне нравилось его пугать, это верно. Но я смутно опасался, что зайду слишком далеко, спровоцирую взрыв ярости. И Иза не была спокойна. Умоляла меня сохранять выдержку, не дразнить его. Так вот, теперь мне его недоставало. Тянулись хмурые дни. Я вращался в пустоте. Не хватало не наркотиков, а ненависти, что, возможно, еще хуже. Мне было мало сознавать тот факт, что старик в могиле. Он убил меня — я его. Мало было сказать себе это. Я понял, что мне следовало писать и перечитывать написанное. Понемножку, каждое утро, как лакомство. Такую смерть стоит дегустировать. Но прежде надо переворошить еще кое-что!… Отца своего я ненавидел. Во-первых, он был мал ростом.
А коротышке не пристало играть на контрабасе. Выставлять себя на всеобщее обозрение, прижавшись к этой штуке, как к женщине. Настоящий отец не станет носить двубортный пиджак малинового цвета. Другие музыканты тоже были выряжены, как рассыльные в гостинице. Но те хоть сидели. Никто не обращал на них внимания. Он же стоял. Бросались в глаза мешки под глазами, крашеные волосы. Он подавлял зевки, откровенно скучая, и часто посматривал на часы, делая вид, что следит за своей левой рукой. Танцующие пары покачивались на месте, подобно водорослям. Я дремал, одурев от шума. И не выходил из состояния оцепенения, пока не появлялась мать в узком прямом платье с блестками, чересчур накрашенная и почти что голая под своей чешуйчатой шкурой.
Иногда, откидывая голову назад, она так широко открывала рот, беря некоторые высокие ноты, что виден был дрожащий язык. Противно. Ей я тоже никогда не простил. Пытаюсь вспомнить, каким был я сам. Вновь вижу дансинги, кинотеатрик с потертыми креслами. Меня часто оставляли в раздевалке. Я лизал эскимо. Потом — узкие улочки, гостиница, где в полумраке нас ждал ночной дежурный. Все это туманно, смутно, как обрывки киноленты, склеенной как попало. Мне было лет пять-шесть. Вот уж странное семейство! В один прекрасный день мой отец уехал с какой-то скрипачкой. Чтобы не умереть с голоду, мать стала давать уроки фортепиано. К счастью, помогли дедушка с бабушкой.
Мы жили неподалеку от Бютт-Шомон в милой квартирке, откуда видно было, как в парке распускались зеленые кущи и громоздились скалы. Дедушка (отец матери) был флейтистом в оркестре Республиканской гвардии. По случаю больших праздников он одевался в яркий, как у оловянного солдатика, мундир. Он был великолепен и смешон, когда держал свою дудку наискосок, кивал в такт головой, закатывал к небесам будто умирающие глаза или же наклонялся к земле с сосредоточенным видом заклинателя змей. Его-то я любил.
Зачем только ему взбрело в голову обучать меня игре на виолончели? Этот прекрасный человек, замечательный флейтист умел — как любитель — играть и на многих других инструментах. Подобно тому, как швейцары гранд-отелей говорят о погоде на шести или восьми языках, мой дед был дилетантом во всем — от виолончели до арфы, тромбона или английского» рожка. Если так можно выразиться, он был полиглотом. Поэтому его удивляло мое сопротивление. Не знаю как, но наконец он понял, что к виолончели я испытываю своего рода суеверную ненависть.
В довершение всего существовала щекотливая проблема с ключом fa. Почему do следовало читать как mi, fa как la, и т. д.? Эта хитрая и двусмысленная запись только подогревала мою озлобленность. Единственная музыка, которую я любил, музыка мотороллеров. Согласен, это необъяснимо. И все же…