был таков! Уплыл ведь, и снова за кистень да за топор. Ох, и доставалось от него господам! В бога не веровал, с чертом знался. Вот откудова у Стеньки и волшебство происходило…
Степан помолчал, кивнул Васе головой многозначительно, дескать, не всё господа знают, кое-что и мы разумеем. Помолчал и снова заговорил:
— Стеньку народ любил. Вот бы ему царем быть!..
— И ты веришь, что Разин таким способом из тюрьмы в лодке удрал?
— А как же, Вася, может быть, сказка — это складка, выдумка, зато песня — быль. А в песнях про тот случай так поется:
…Не со гор ли вода катилася, Да каменна тюрьма развалилася; И бежал Степан Тимофеевич В быстрой лодочке-душегубочке…
Вася, не возражая, слушал его. «Верит человек легендам — и пусть верит», — мысленно рассуждал он о Степане, крепком, кряжистом охотнике-следопыте.
Дорога шла мимо многих серых, скучных своим однообразием деревушек. Старые низенькие избы почти до подоконников вросли в землю. Под окнами и вокруг изб — ни деревца, ни кустика. На узких грядках скудные овощи — хрен, редька, луковица, да кое у кого вьется по колышкам запашистый хмель, аккуратно созревающий к осенним престольным праздникам. И сколько встречалось на пути приходских церквей — разных «воздвижений», «покровов», «Кузьма-Демьянов» и «Фролов-Лавров»! В каждой из них был свой «престол», свой трехдневный пьяный праздник, приуроченный попами по календарю после уборки урожая, ибо только в эту пору с мужика можно получить «новину» в полную меру, а не весной и не летом, когда у многих хлеб наполовину с мякиной.
На остановках Вася часто уединялся от родителей и, не расставаясь со своим альбомом, зарисовывал то босоногих ребятишек, глазевших на проезжих господ, то встречную женщину-крестьянку с кузовом грибов, то в длинной рубахе согбенного старика с косой на плече. Иногда в альбоме появлялись деревянные часовни, ветряные мельницы, узорчатые оконные наличники, невесть с каких времен украшавшие крестьянские жилища. Два небольших старинных города — Кириллов и Белозерск, расположенные на берегах озер, один неподалеку от другого, с каменными крепостными оградами и земляными валами, хранили в своих архитектурных памятниках мудрость безымянных русских строителей и живописцев. Достопримечательности привлекали внимание юного Верещагина: заставляли его думать над мастерством самобытных северных художников. Во время богослужений он стоял неподвижно перед старинной росписью, внимательно рассматривал картины страшного суда, всемирного потопа; дивился выдумке древних живописцев, их наивности, приемам и навыкам, художественной одаренности и самостоятельности.
Когда не весьма богомольные путешественники Верещагины приехали в древнейший Ферапонтов монастырь, находящийся в четырнадцати верстах от города Кириллова, Вася Верещагин, увидев там множество фресок работы гениального русского художника Дионисия, спросил монаха, собиравшего подаяние:
— Когда это писано и подновлялось ли?
— Подновлялось ли — того не ведаю, — ответил монах. — Едва ли в подновлении была потребность. Преподобный Дионисий умел делать краски вечные. Он же, как богу угодно, отчасти расписал и Успенский собор в Московском кремле. Его же письма иконы есть и в Обнорском монастыре за Грязовцем… Чудный был мастер, чудный…
— А в какие годы он жил и трудился? — спросил Вася монаха.
— Лета не упомню, одначе до Ивана Грозного это было. На самой заре русского иконописания…
— И вы это называете зарей живописи? — удивляясь, возразил монаху юный Верещагин. — Я с вами не могу согласиться. Это расцвет искусства!.. Это действительно чудесно, прекрасно. Теперь я понимаю, почему настоящие художники ездят учиться не только за границу, но и на север России. Здесь есть чему поучиться…
— А что вы смыслите, что разумеете в этом деле? — обратился к Васе монах и внимательно осмотрел его. — Что вы такого особенного узрели в живописи Дионисия?..
— А то я увидел, что рукою древнего художника дан живой рисунок: действие изображенных фигур, правильная их расстановка по своим местам — никто и никому у него не мешает… А одежды, складки, а какая гибкая подвижность у этих нарисованных святых! Не иначе, все это с натуры писалось и добавлялось от приметливого глаза и тончайшего чувства. Нет, я не берусь судить о таком мастере и его трудах. Прошу прощения…
Вася Верещагин расщедрился и положил пятак в металлическую кружку, висевшую на животе монаха. Тот перекрестился и пошел дальше к богомольцам, которых в эту рабочую летнюю пору было не очень много… Недолго молились братья Верещагины с домочадцами, недолго они путешествовали по соседним древним городам. Им хотелось прогуляться по дорогам двух-трех уездов, людей посмотреть, себя показать. Несколько дней спустя Верещагины навеселе возвращались в свои усадьбы. На обратном пути при въезде в каждую деревню Алексей Верещагин стрелял из пистолета, а Степану дозволялось салютовать крупным зарядом из своей фузеи. В Пертовке Васю ожидало извещение, пришедшее почтой из Морского корпуса. Предстояло учебное плавание за границу.
Скоро закончились сборы в родительском доме. Повар и стряпуха наготовили вдосталь всякой снеди в дорогу. Отец с матерью и все домочадцы попрощались с Васей. Не обошлось без материнских слез и сурового отцовского напутствия. По проселкам и трактам между Шексной и Мологой — то в зелени просек, через густые лиственные леса, то по пыльным дорогам среди колосившихся ржаных полей, — мчался Верещагин к станции Бологое, к первой в России железной дороге, недавно проложенной от Петербурга на Москву. Пара откормленных, быстрых лошадей, послушных дворовому кучеру Поликарпу, невзирая на летнюю жару и большие многоверстные перегоны, без опоздания, в суточный срок доставила Васю к поезду. А еще через полсуток был он в Питере, в Морском корпусе, где команда будущих выпускников находилась в полной готовности к отправке за границу.