Софи вначале подумала, что у коменданта мания преследования, потом поняла, что действительно вся российская власть держится на этом – испытываемом каждым, любого ранга чиновником – опасении, что всякий может на него донести. Прочность империи обеспечивается вовсе не сплоченностью ее подданных, но – взаимными подозрениями. Они живут в вечном страхе, в вечной тревоге и глаз не сводят с вершин власти, – так вглядываются в тучки небесные жители долины, когда хотят предугадать завтрашнюю погоду.
– Но вы же не хотите сказать, что о позавчерашнем инциденте могут доложить императору? – усомнилась Александрина.
– Именно это я и хочу сказать, сударыня! Отсюда без конца отсылаются в столицу тайные донесения. Храни нас Бог от следственной комиссии, способной внезапно нагрянуть в Читу! Собрав множество доказательств моей излишней к вам снисходительности, меня в этом случае перевели бы в другой гарнизон, а на мое место назначили более властного, авторитарного генерала. И, уж поверьте мне, он не стал бы выслушивать и десятой части того, что вы мне успели наговорить! Он установил бы поистине железную дисциплину. И ваша жизнь превратилась бы в ад… А у вас хватает совести говорить о Гудсоне Лоу!..
Он выдохся и умолк. Единство дам поколебалось. Несколько сердец забилось в унисон с генеральским: признание Лепарского в своей слабости оказалось эффективнее, чем была бы демонстрация силы. Однако Мария Волконская устояла перед чарами коменданта.
– Словом, – презрительно сказала она, – вы опасаетесь за свою карьеру!
– Моя карьера закончена, – устало произнес генерал Лепарский. – Мне, сударыня, семьдесят четыре года. Ни знаки отличия, ни ордена больше меня не интересуют. И я уже ни о чем не мечтаю, кроме вечного покоя…
– В таком случае вам незачем беспокоиться о том, что о вас подумают царь или Бенкендорф! Беспокоились бы о том, что о вас подумает Господь Бог! – не унималась Мария.
– А кто вам сказал, что Господь Бог не на стороне царя и Бенкендорфа?
– Мне это сказало, господин генерал, все, что я, да и все мы знаем об Иисусе Христе! – совсем уже раззадорилась княгиня Волконская.
Она встала, юбки волнообразно колыхнулись. Высокий рост, смуглое лицо, огненный взгляд черных глаз… «Красивая, но не обаятельная», – подумала Софи. Каташа Трубецкая и Александрина Муравьева были, по ее мнению, куда привлекательнее именно своей мягкостью и сдержанностью.
– Обещаю, что в дальнейшем ваши встречи с мужьями будут проходить в нормальном режиме, – спокойно ответил на выпад Лепарский. – Простите, это все, сударыни. Мое время вышло. Аудиенция окончена.
– А вы не могли бы, Станислав Романович, все-таки отменить ваше решение и позволить нам с ними увидеться еще сегодня, до захода солнца? – попросила Наталья Фонвизина.
Этого уже и Лепарский не мог выдержать. Он сказал сухо: «Я никогда не пересматриваю уже принятых решений. Дисциплина… всем следует соблюдать дисциплину, даже вам, сударыни!» – и, прихрамывая, направился к двери на кривых кавалерийских ногах… Аудиенция и впрямь была окончена. И послужила она лишь тому, что генерал теперь оскорблен, а декабристки убедились в своем бессилии изменить положение вещей. Они, стараясь не утерять достоинства, потянулись к выходу. Когда Софи уже ступила за порог, комендант окликнул ее:
– Задержитесь на минутку, мадам Озарёва, я хотел бы переговорить с вами отдельно.
Она в последний раз взглянула на пестрые платья, образовавшие за дверью пышный букет, потом дверь захлопнулась, и Софи осталась наедине с генералом в лишившемся красок мире. Он со вздохом вернулся за письменный стол, она села в не остывшее еще после Каташи Трубецкой кресло.
– Прошу извинить заранее, что вынужден решать с вами финансовые проблемы, сударыня, – сказал Лепарский, – но закон предписал мне быть вашим банкиром.
Софи улыбнулась и кивнула головой. Действительно, установленный порядок требовал, чтобы деньги каторжников и их жен хранились у коменданта каторжной тюрьмы, выдавались на руки мелкими суммами, и требовалось всякий раз объяснять, на что намереваешься их потратить. А кроме официально заявленного капитала, у каждой из женщин было еще по несколько тысяч рублей, которые они прятали в тех избах, где жили. Софи, сильно поиздержавшаяся за время путешествия и не получавшая никакой денежной помощи из России, принадлежала, естественно, к самым бедным: она рассчитала, что при суровой экономии средств ей хватит на жизнь еще в течение шести или семи месяцев, не больше. Ну, а потом, наверное, она должна будет найти работу, способную прокормить. Но чем ей заниматься в этой глухой деревне, жители которой настолько нищие, что им не оплатить никакой услуги? Вот она – главная забота на будущее! С Николаем об этом она говорить избегала…
Генерал достал из ящика какую-то бумажку, нацепил очки с треснутым стеклом, сморщил нос, чтобы они не сползали, и спросил:
– Знаете ли вы, сударыня, сколько денег на вашем счету?
– Четыреста семьдесят семь рублей, – ответила Софи.
– Отлично! А теперь я должен выполнить чрезвычайно приятную миссию: извещаю вас, что мною только что получены специальной почтой пять тысяч рублей на ваше имя…
Софи так удивилась, что даже обрадоваться сразу не смогла.
– Наверное, тут какая-то ошибка, ваше превосходительство! – пробормотала она.
– Никакой ошибки!
– Кто мог прислать такую сумму?
– Ваши родственники.
– Родители?! Из Франции?!
– Да, родители, но не совсем из Франции. Они написали вашему свекру и поручили ему…
Она в бешенстве оборвала губернатора:
– Все это ложь!
– Помилуйте! Михаил Борисович Озарёв сопроводил деньги письмом, в котором объясняет…
– Он лжет!
– Ну, почитайте сами…
Генерал протянул ей лист бумаги. Она узнала почерк старика и оттолкнула письмо.
– Он лжет! – повторила Софи. – Цензура не позволяет ни мне писать родителям, ни им писать мне. Между Францией и Сибирью не существует в этом смысле никакой связи, и потому мои родители понятия не имеют даже о том, где я сейчас нахожусь. Еще меньше я верю в то, что они могли прислать деньги…
– Конечно же, прямо вам не могли! – усмехнулся Лепарский. – И никто не говорил, что это так. Не имея возможности связаться с вами, ваши родители обратились к Михаилу Борисовичу Озарёву за новостями о вас и попросили вашего свекра переслать сюда все, в чем вы могли бы нуждаться…
– А я вам говорю, что эти деньги не от них, а от него самого!
– Да зачем ему прятаться за спины ваших родителей?
– Потому что он знает: от него я и гривенника не возьму!
– Отчего же?
Софи просто уже трясло от бешенства, и чем больше она старалась овладеть собой и успокоиться, тем сильнее ощущала, насколько все это ее раздражает и насколько она слаба…
– Оттого только, что он вел себя по отношению ко мне и к своему сыну гнусно, гадко, непростительно мерзко!
Лепарский немного подождал, надеясь, что Софи уточнит свои обвинения, но, в конце концов, понял, что этого не произойдет, и тихонько произнес:
– Видите ли, госпожа Озарёва, сколь бы ни была велика провинность вашего свекра, я не могу одобрить того, что вы делаете сейчас. Даже если бы я был совершенно уверен, что деньги присланы лично им, я и тогда сказал бы: Михаил Борисович хочет – пусть на свой манер – показать вам, что раскаивается в содеянном, а значит, вы как христианка не имеете права помешать человеку исправиться, замолить грех благодеянием. Но ведь, что бы вы ни думали, остаются сомнения: а вдруг все-таки эти деньги присланы вашими родителями? В подобном случае, отвергая их, вы совершаете преступление, да и глупо это все… Получается, хоть так, хоть так, вам следует их принять!
Софи замотала головой, яростно показывая: нет, нет и нет! Но тем не менее практичным своим умом она понимала, что комендант рассуждает верно. Лепарский об этом догадался и заговорил уже более громко и уверенно:
– Признайте же: вы упрямитесь только из гордости!
– Возможно… Однако гордость – это все, что нам остается. Нам, отверженным. Ради Бога, не предлагайте нам с нею расстаться!
– Говоря так, вы думаете только о себе!
– Мне-то казалось, наоборот, потому что…
Генерал не дал ей договорить:
– Ах, сударыня, ах, дорогая моя мадам Озарёва, как же легко вы выходите из себя и как же легко вы поддаетесь иллюзиям!.. Вы забываете, что благополучие, не только благосостояние вашего мужа и его товарищей зависит от суммы, которую каждый вносит в общий фонд. Разве вы не понимаете, что трагическая ситуация, в которой вы все волею судеб оказались, должна возвысить вас над мелкими семейными неурядицами? Разве вам не следует забыть в Чите обо всех распрях из-за первенства, обо всех амбициях, обо всех уколах, нанесенных самолюбию? Разве не утихло навеки злопамятство прежних дней? Разве вы не ощущаете, что стали выше всего этого? Разве не стало для вас самым важным, самым существенным одно-единственное: добиться любыми способами возможности осуществлять поистине братскую взаимопомощь в среде тех, кого общая беда свела здесь, на каторге?