И, уже прощаясь с Гридневым у трапа маленького Ан-24, спросил серьезно:
— Зачем сам прилетел, раз такая спешка? Неужто наши люди побеседовать с ней не смогли бы?
— Смогли бы, Рахим, кто сомневается. Да только подопечный наш, Каринцев, очень меня интересует. Хочется покопаться в нем, в детстве его, и поподробнее, поглубже. Какой разговор пойдет с Мурадовой — еще не ведаю. А что услыхать от нее хочу — тоже пока не знаю…
Точно в назначенное время (силен Алтыев в математике!) белая «Волга» притормозила у глинобитной стены, окружавшей крохотный двор, в глубине которого притулился маленький дом с плоской крышей. По дорожке, укрытой от зноя крышей из виноградной лозы, навстречу Гридневу шла старая женщина в длинном темно-вишневом платье, глухой ворот которого держала массивная серебряная брошь, усыпанная крупными сердоликами.
— Дурсун Мурадовна?
— Жду вас, предупреждена, — она говорила по-русски с заметным акцентом, как человек, выучивший язык уже в зрелом возрасте, и не без труда. — Проходите в дом, дорогой гость.
Комната, в которую она привела Гриднева, была обставлена спартански скудно: старенький потертый текинский ковер на полу, обеденный стол, не покрытый скатертью, четыре венских стула вокруг, у окна — видавший виды КВН-49, первенец отечественной промышленности, с пузатой линзой, ничуть, как помнил Гриднев, не улучшавшей изображения. И единственное украшение комнаты — книги, заполнившие стеллажи вдоль всех стен.
Хозяйка подождала, пока гость усядется на жесткий стул, сама села напротив, села очень прямо, уложила на неполированную доску стола большие узловатые руки, которые, видно, не только книги да тетради перелистывали, но и землю копали, обрабатывали, и лопату знали, и мотыгу, и жар печи или костра.
Маленькая, тоже старая женщина — сестра? — в таком же темном платье бесшумно вошла, поставила на стол пиалушки, вазочку с дешевыми конфетами, разлила чай и, оставив пестрый чайник, так же бесшумно скрылась.
— Слушаю вас. — Мамедова смотрела внимательно и серьезно, понимая, что гость издалека приехал не чаи распивать, и нет смысла терять время, занимать его разговором о погоде, о видах на урожай хлопка или еще о чем-нибудь необязательном, пустом.
— Дурсун Мурадовна, я хочу расспросить вас об одном из ваших воспитанников, давних воспитанников.
— У меня их было много. Кто это?
— Максим Каринцев. Помните такого?
Тут Мамедова улыбнулась, даже не улыбнулась — просто чуть дрогнули уголки губ, будто воспоминание о Максиме было приятным и легким.
— Помню. Он хороший мальчик, хороший. Он меня тоже не забыл, поздравляет со всеми праздниками.
— Каким он был?
— Я же сказала: хорошим… — она не спросила Гриднева, зачем ему нужны сведения о Максиме: раз спрашивает — значит, надо. Восток чурается праздного любопытства: если гость захочет, сам объяснит свой интерес. — Максим был одним из лучших…
— Послушный? Учился хорошо?
— Нет, не так. И слушался не очень, и учился по-всякому. Ему было семь лет, когда его привезли из дома ребенка. Он уже умел читать, писать и считать. А вскоре мы перевели его во второй класс. И уже тогда я знала, что он — человек.
— Человек?
— Как это?.. — она поискала слово. — Личность. Характер. Сильный духом.
Не слишком ли — о семилетнем пацаненке? Ну, одаренный, легко усваивающий. Гриднев сдержал улыбку, но Мамедова поняла его удивление.
— Именно так: сильный духом. Взрослые считают, что у детей нет определенного характера, что их можно лепить, как статую. Не лепить, нет. Брать камень и отсекать лишнее — да. Но ведь камень уже есть, и в камне — основа.
Несмотря на восточную витиеватость, мысль казалась достаточно ясной. Кого-то из великих, помнил Гриднев, спросили: когда надо начинать воспитывать ребенка? Великий поинтересовался: а сколько ему лет? И, узнав, что уже пять, посетовал: вы опоздали ровно на пять лет.
— Он владел обостренным чувством справедливости, — говорила Мамедова, и Гриднев уже не обращал внимания на ее странноватый русский: владел вместо обладал. Словарный запас ее достаточно велик, говорит, не задумываясь, лишь иногда вставляет не слишком подходящее слово — так то не беда.
— Он никогда не хотел компромиссов, — говорила Мамедова, и перед Гридневым мало-помалу возникал образ сначала ребенка, потом мальчишки, подростка — незаурядного, непростого, которому в жизни очень повезло на воспитателя. Другой бы начал ломать его, пользуясь терминологией Мамедовой, отсекать от камня почем зря, а Дурсун Мурадовна делала свою «скульптурную работу» исподволь, постепенно, не мешала Максиму стать человеком, но помогала в том.
Учился он очень хорошо, легко, но неровно. И тройки были, и пятерки. Спрашивали: почему тройку принес? Отвечал: неинтересно было. Так если неинтересно, значит, не нужно? Утверждал, как отрезал: значит, не нужно. Это было не нужно ему, а он четко знал, чего хотел, и школьный физик не чаял в нем души, хотя Максим и на любимом своем предмете выкидывал иной раз такие фортели, что старичок физик за голову хватался. К блестящим шарам школьной электрической машины — гордости небогатого физкабинета — прицепил провода, а концы подвел к клетке с морской свинкой, из зооуголка принес. Раскрутил машину, и… свинка не снесла эксперимента…
— Я наказать его обязана. Мне свинки не жалко, хотя откуда нам взять еще одну, денег мало, на мебель не хватало, на одежду, а ту свинку нам подарили. Мне страшно, что он живое хотел убить. Зачем так сделал, говорю? А он молчит, в сторону смотрит, совсем мальчишка еще. А потом мне сказали: плакал он сильно, свинку жалел. И вот что еще. Тогда ему двенадцать было. Коней он любил. Недалеко от нас конеферма была: ахалтекинских скакунов воспитывали Ну, четверо наших вместе с ним в добровольные конюхи напросились. Мы не возражали: все-таки трудовое воспитание. Вставал в пять утра и вместе с однокашниками на конюшню бежал. Как заправский конюх работал, навоз убирал, коней кормил, объезжать их научился. Некоторые потом бросили: трудно, говорят, а он до конца учебу прошел. В шестнадцать лет как профессиональный ездок скакал. А дружба человека с конем у нас ценится.
Гриднев не записывал ничего, просто слушал. Да и к чему записи — не очерк же ему о Максиме писать. Просто хотелось понять: откуда он взялся, талантливый физик и спортсмен-конник Максим Каринцев.
Друзей у него было немного, хотя детский дом в Байрам-Али выглядел этаким небольшим Вавилоном, где легко ужились ребята многих национальностей. Но Каринцев не искал легкой дружбы, не участвовал в коллективных шалостях и даже пакостях, к коим так склонен школьный нераздумывающий возраст. Однако его уважали и, когда он вступил в комсомол, легко выбрали комсоргом. Вероятно, многие потом пожалели о своем выборе: комсоргом Максим был трудным. Трудным для тех, кто вступил в комсомол бездумно: все идут, и я туда же.
— Странный мальчик: он искренне верил в лозунги. Знаете, мы сами, старые люди, за эти лозунги жизнь клали, а сегодня вроде со стыдом о них говорим, с усмешкой. Вроде, зачем громкие слова? А Максим не считал их громкими, он их правильными считал. Он за них горло перегрызал…
— Перегрызал? — удивленно вставил Гриднев.
— Фигурально, — Мамедова четко произнесла чужое слово. — Хочу вспомнить историю с Первомаем…
А история оказалась удивительной. После первомайской демонстрации, после митинга на площади детдомовцы вернулись домой, отнесли красные флаги и плакаты в кладовку — до следующего праздника. Максим, как комсорг, отвечал за это имущество, принимал его по списку — детдом небогат, любая вещь на учете, — и вдруг оказалось, что двух флагов недостает. Кто не сдал? Выяснил, выспросил. Оказалось, двое парней купили мороженое — кое-какие деньги водились, в колхозе подрабатывали, — увлеклись им да и забыли флаги на лавочке. Послал их искать. Да только разве найдешь: кто-нибудь унес, в хозяйстве пригодится. Ну, суд да дело — комсомольское собрание. И Максим требует исключить парней из комсомола…
— Он тогда в десятом классе был, уже взрослый. И они тоже не маленькие: из девятого. Сказал так: они забыли о самом святом для каждого человека, а комсомольца — особенно. Они забыли, что несли красные флаги, за которые кровь проливалась. А они мороженое ели и о флагах забыли. Ну, может, не совсем так сказал, давно это было, но, похоже, все-таки так.
— Исключили? — поинтересовался Гриднев.
— В том-то и дело, что не исключили. Разделились голоса. Большинство против исключения голосовало. Объясняли: не война сейчас, не революция, а забыли парни не символ, а просто самодельный флаг, который сами, может, и сделали. Ну, один забыли — другой смастерят.
— А Максим?
— А он кричал: революция всегда, а если ты ее историей считаешь, то не комсомолец ты, а мещанин, гнать тебя надо. И в райком пошел, требовал, чтобы не утверждали решения комсомольского собрания, чтобы все-таки исключили.