«Можно ли развести здесь огонь?» — спросил я вожака. — «Можно, — отвечал он, — дым смешается с паром и не будет виден». Я перешел на другую сторону и, карабкаясь по утесам, отыскал три отнорка: у самого нижнего разложил огонь, другой завалил камнями и сел с шашкой у третьего. Товарищи мои спали. Но вожак, которого верно занимали мои проделки, стал раздувать внизу огонь, и скоро тонкая струйка дыма показалась из верхнего отнорка. Нора была сквозная, но лиса долго не выходила. Я не терял терпение; кругом был снег, но теплый пар, который поднимался от источника, делал холод сноснее. Я просидел тут целый час; много передумал я в этот час. Я вспомнил свое детство, спрашивал сам себя, зачем я здесь, зачем я иду грабить людей, которые мне не сделали зла, вспомнил слова моего Аталыка, Али-бай-хана, и вдруг мне приходила в голову песнь, которую пела девка, качая ребенка в колыбели. И долго старался я вспомнить эту песню про пленную ханшу и думал про эту пленную красавицу. И много мне приходило в голову таких мыслей, которых никогда прежде не бывало, да и после не бывало; только после я часто вспоминал это ущелье. Раз я нарочно ходил из Дахир юрта (я жил тогда в Дахир юрте), чтобы найти это ущелье. Это было летом; мне казалось, что летом это ущелье должно быть еще лучше, но, сколько я ни бродил около горы, я не нашел этого места. И я вспомнил тогда сказку про заколдованное место, где жила какая-то княжна или ханша: даже теперь мне иногда кажется, что это было волшебное место или сон. Сидя над норой, свесив ноги с камня, я действительно задремал, как вдруг будто кто меня толкнул; из норы ползла лиса. Я ударил ее шашкой, она было скрылась в нору, я хотел взять ее рукой, но она проскользнула у меня между ног и побежала вдоль утеса. Кровь лилась из ее раны на снег. Вдруг раздался выстрел; лиса покатилась вниз. Казаки вскочили и спросонок спрашивали друг друга: «Кто выстрелил?» — «Я», — отвечал Нурай. — «По ком?» — «Вот по ком», — отвечал он, показывая на мертвую лису. Казаки, молча, переглянулись. Нурай понял, что они боялись измены. «Вот он ее ранил, — говорил Нурай, — и если бы она ушла, это был бы дурной знак». Я предложил им Нурая в проводники; они верно подумали, что и я изменник, что мы выстрелом подали знак горцам; поговорив между собой, они решили сейчасже идти далее. Нурай ехал впереди; я заметил, что тот, который поехал за ним, справляет ружье. Не подозревая ничего, я хотел сделать то же, но один из казаков подошел ко мне и, взявшись за мое ружье, сказал. «Нет, братику, давай-ка лучше рушницу мне!» — «Отдай им ружье», — сказал Нурай и сам показал пример, но я не хотел их послушаться. — «За что вы меня обижаете, братики, ведь я не горец!» — «А кто же ты? Хуже горца, бродяга, не помнящий родства! А?» Я не знал, чтоотвечать, но ружья не отдавал. Я вспомнил слова Аталыка. «Пойми, что ты мой емчик, не осрами мою седую голову». Я готов был убить кого-нибудь из них. Наконец, один из казаков вступился за меня. Это был старый казак Павлюк. Мы тронулись, но казаки все примечали за мной и Нураем.
Пока мы шли лесом, дорога была очень дурна, снег шапками валился с деревьев, лошади вязли в снегу. Потом начали спускаться, лес стал редеть, местами видны были следы саней, на которых горцы возили дрова; наконец, мы выехали на дорогу. Она вела к хутору, огонь которого виднелся вдали; он то вспыхивал, то пропадал. Мы не спускали с него глаз. По обеим сторонам дороги стояли огромные сосны; жители Надкокуаджа почитают за грех рубить это дерево. В первый раз я видел эти красивые деревья, зеленые их верхушки, которые, как мохнатые шапки, нависли на прямые стволы, наводили на меня какой-то страх. Я вспоминал в ту минуту, когда ребенком я первый раз вошел в лес. Мы повернули с дороги направо и начали спускаться в долину; я несколько раз оглядывался назад и любовался, как луна выходила из-за горы и длинны? тени сосен вытягивались по полугоре. Вдруг что-то мелькнуло между соснами. «Верховой!» — закричал я. Казаки обернулись. Это был, действительно, верховой, который ехал по дороге. Он не успел опомниться, как мы окружили его. Казаки не хотели стрелять и не знали, что делать. Нурай заговорил с ним на их языке. Тот обернулся назад. Нурай воспользовался этой минутой и, вынув кинжал, ударил его так сильно в бок, что тот упал с лошади; кинжал остался в ране. Это сделалось так быстро, что я только слышал отчаянный крик умирающего, который лежал и бился на снегу. Павлюк соскочил с лошади, вынул кинжал из раны и подал, его Нураю, который хладнокровно обтер его о черкеску и вложил в ножны. Раненый перестал кричать, он умер. Казаки раздели его, сняли оружие, взяли его лошадь, и мы поехали дальше.
Наконец, мы спустились на речку и, разделившись на две партии, остановились. Мы были скрыты крутыми берегами реки. Нурай, Павлюк и еще два старых казака поехали осматривать местность. Ночь делалась темней; это было за час до рассвета. Мы, должно быть, были недалеко от жилья, потому что слышно было, как кричали петухи и как мулла призывал к молитве. Только что наши объездчики успели вернуться, как мы услышали крики пастухов, которые гнали стадо: один из них пел. Мы ждали молча; наконец, стадо начало спускаться к речке. Мы с гиком выскочили из засады; стадо шарахнулось, подняв целую кучу снега. Пастухи выстрелили в нас; их было двое пеших, они не могли уйти, их изрубили. Мы выгнали стадо на дорогу. Нурай с четырьмя доброконными поскакал вперед, чтобы снять пикет на дороге. Мы слышали, как поднялась тревога на долине, как жители перекликались и стреляли из ружей.
Наконец, показалась погоня, но было уже поздно. Мы взогнали стадо в лес: у пикета встретили мы Нурая и наших; один из казаков был тяжело ранен, зато оба караульные на пикете были убиты. К вечеру мы благополучно догнали отбитый скот до Рубежного лимана; тут начинались камыши, и мы были безопасны. Набег наш был удачен; нам досталось слишком 100 штук рогатого скота. Только раненый наш умер, не доезжая до Рубежного лимана; зато мы убили пять человек.
6
Я уже говорил вам, что там, где зимовали табуны, кроме табунщиков, никого никогда не было; там делались эти кражи, угоны и перетавровка[35]. Многие казаки составили себе славу смелых конокрадов, так что их знали по всей линии и они сами хвалились этим; это не считалось у них стыдом. Между такими табунщиками было двое: один такой молодой — это был Павлюк, тот самый, который заступился за меня во время набега. Он долго уговаривал меня помогать ему. Сперва я не соглашался. Он толковал мне, что украсть у своего брата бедняка лошадь, которая составляет все его богатство, большой грех, руки отсохнут, говорил он, а что у хозяина табуна, из которого мы угоним две-три лошади, остается еще целый косяк, это его не разорит, а нам все-таки прибыль. Каждый из нас семейный дома, а пять рублей жалованья, так что хватает на табун да на горелку, а домой послать нечего. Кроме того, каждый хочет возвратиться домой, завестись хатой, жинкой, из бобыля сделаться казаком. — Я тогда был молод, и мне казалось, что он прав, а, может быть, он и взаправду прав… В каждом месте свой адат, у вас украсть грех, а у черкесов — нет. Только стыдно украсть в своем ауле, у своих, которые не боятся тебя, и ежели кто украдет издалека, где его могли убить или ранить, так тот почитается джигитом, молодцом. Поэтому и конокрады почитались молодцами; у них также часто дело не обходилось без крови. В ту зиму, как я жил с ними, двоих убили, а одного так избили, что он помер через три дня. Я сам помню погоню, когда нам очень плохо приходилось. Втроем мы отогнали маленький косяк в пять или шесть лошадей и гнали его через камыши. Когда услыхали погоню, мы гикнули, лошади понеслись, как птицы; пригнувшись на седле к самым гривам лошадей, мы слышали топот ног всё ближе и ближе. По ровному скоку их можно было судить, что за нами гнались на свежих конях, а наши лошади начинали уже тяжело дышать. — «Смотри, что я буду делать, и делай то же, а не то плохо будет», — закричал Павлюк и сукрючил[36] одну из отогнанных лошадей, которые без седел свободно и легко бежали перед нами, помахивая гривой и подняв хвост. Он на всем скаку притянул ее к себе и вскочил ей на спину; лошадь, почувствовав тяжесть седока, понеслась, как стрела, и скрылась из вида. Четыре лошади продолжали бежать перед нами; иногда они останавливались и поднимали головы и раздували ноздри, поворачивая головы против ветра. Я, воспользовавшись одной из этих минут, сделал то же (что и Павлюк) и без узды на дикой лошади понесся в степь, как ветер. Товарищу моему эта штука не удалась, лошадь, которую он сукрючил, стянула его с седла, и он попал в руки к погоне. На другой день он не пришел, а приполз к нашей кибитке. Он был так избит, что через три дня помер. Долго скакал я по степи, вдруг лошадь моя зашаталась и упала; я слез с нее, — она была уже мертва. Я, взглянув на небо, по звездам узнал, куда мне идти к своему табуну, и пошел, упираясь на укрюк. Долго шел я по глубокому снегу. Ночь делалась все темнее и темнее, небо, заволокло тучами, пошел снег, подул ветер, началась метель. Страшная вещь метель в этих камышах. Ветер ломает стебли и вместе с мокрым снегом обломки камыша бьют вам в лицо; все бело, как саван, в двух шагах ничего не видно, К счастью, со мной была бурка; я завернулся в нее и сел спиной к ветру, заметив сперва направление, в котором должна была быть наша зимовка. Не знаю, сколько времени я сидел, только когда метель прошла, солнце было уже высоко. К вечеру я пришел к нашей кибитке.