Ну, а дальше — обычная лестница. Учеба, служба, звания. Строгий конкурс при поступлении в Академию Генерального штаба, который я преодолел успешнее многих других благодаря фундаменту знаний, заложенному в реальном училище.
Требования в академии были очень суровы, занятия напряженны чрезвычайно, однако и пользу за два года слушатели получали большую. Академия не только расширяла кругозор, но и приучала мыслить самостоятельно, без шаблона, анализировать обстановку, принимать строго обоснованные решения. И вот что любопытно: очень многие воспитанники Академии Генерального штаба, самого высокого военного учебного заведения старой России, впоследствии смогли правильно оценить значение Октябрьской революции, перешли на ее сторону. Во всяком случае процент «академиков», принявших революцию, значительно выше, нежели во всем офицерском корпусе. Точнее — около восьмидесяти процентов.
Окончил я академию по второму разряду, то есть без дополнительного курса, готовившего офицеров непосредственно для работы в Генеральном штабе. Дело заключалось в том, что я еще не определил для себя, где же мое место, в строю или в штабах, а посему не стремился особенно на дополнительный курс, не столько дававший новые знания, сколько углублявший специализацию.
После выпуска из академии был период, когда изрядное честолюбие обуревало меня, хотя вообще-то я всегда особенно ценил в людях скромность, сдержанность и даже самоотречение ради службы: примером был генерал Брусилов. Но как было не погордиться втайне собой: молод, строен, с великолепным образованием, с широкими перспективами и… гм-гм, недурен внешне. Лицо, правда, несколько удлиненное, продолговатое, а так вполне, знаете ли…
Оказывается, самоуверенность, некая даже самовлюбленность проступали во мне настолько заметно, что при первом знакомстве даже насторожили и оттолкнули будущую жену мою Веронику, для которой, при ее чуткости, открытости и глубокой порядочности, весьма неприятным было любое зазнайство, напыщенность, фанфаронство. И хорошо, что я сразу понял, угадал: с ней можно и нужно быть только самим собой. Чуть лучше ты или хуже — не это главное. Важна твоя искренность.
Отец Вероники принадлежал к одному из шестнадцати древнейших и почетнейших родов России. К тем боярам, которые имели право избирать царя из своей среды и когда-то посадили на трон Романовых. Но, имея громкие титулы и большие богатства, отец Вероники в браке своем оказался совершенно несчастливым. Супруга его, не родив ни одного ребенка, жила лишь в собственное удовольствие, развлекаясь в свете или «отдыхая» от развлечений на берегу Средиземного моря, годами не видела своего благоверного. Да и он не стремился видеть ее, особенно когда полюбил другую женщину, дочь уездного чиновника, подарившую ему, человеку далеко не молодому, единственного ребенка — Веронику.
Связь эта не являлась тайной для окружающих, но фактический брак не был скреплен формальными узами. И все же отец нашел возможность позаботиться о будущем Вероники. Не унаследовав его титула, дочь получила хорошее воспитание, образование и обширное имение в центре России.
Двухэтажный дом екатерининских времен, с белыми колоннами, украшавшими фасад, стоял на довольно высоком холме с пологими скатами. Старый парк спускался по южному и западному склонам к реке. С противоположной стороны — лес, а за ним — четыреста десятин пахотной земли, которая после реформы шестьдесят первого года сдавалась в аренду крестьянам, принося хоть и не очень большой, но постоянный доход.
В этом благословенном уголке и попытались мы с Вероникой укрыться от стремительно нараставшей бури, надеясь, что пронесется она стороной, над большими городами, не зацепив нас. Опять на длительное время остался я наедине со своей милой женой и снова испытал огромное всепоглощающее счастье. Ощущение легкости, прозрачности, невесомости сохранилось у меня от тех быстролетных недель. Днем мы собирали грибы, удили рыбу или гуляли и шалили, порой даже грешно шалили в нашем пустынном парке. И в доме тоже было гулко, пустынно, дворни почти не осталось: только старая горничная, ее сестра — повариха и сторож — истопник. Да еще верный конюх, управлявшийся теперь не только с лошадьми, но и с коровами и овцами. Это были надежные люди, не поддавшиеся всеобщему поветрию: разрушать, хватать, рвать, грабить.
Мы нисколько не страдали из-за малого количества дворовых людей, даже не замечали каких-либо неудобств. Мы были поглощены друг другом и не очень расстраивались, когда доходили до нас печальные новости. У одного помещика, дескать, отобрали весь скот, у другого взяли всю землю вместе с урожаем; к третьему ворвались ночью вооруженные мужики, разгромили дом, а самого выгнали. Подобные сообщения проскальзывали, чуть царапая, но не задевая сердце. Наверное потому, что самое невероятное, самое потрясающее происходило не во внешней среде, а внутри нас. Любовь наша, не утратив своей чистоты и целомудрия, переросла в нечто новое, мало известное мне и совсем неизвестное Веронике. Это было обоюдное раскрытие, обоюдное доверие до конца. Мы пришли к такому состоянию, о котором нельзя говорить, когда все взаимно доступно и все — радость. Мы были потрясены и увлечены своим физиологическим взаимочувствием. Вероника моя даже внешне изменилась, еще более похорошела: округлились, смягчились ее формы, она словно бы созрела, превратилась из девушки в женщину, плавными, грациозными стали ее движения, жесты. Я был без ума от нее, она постоянно волновала и притягивала.
По ночам Вера, утомившись, крепко спала рядом со мной, а меня все чаще и сильней охватывали приступы тревоги за наше будущее, за завтрашний день, даже за эти вот стремительно бегущие ночные часы. Страшное чудилось в разбойном посвисте осеннего ветра, в шуме дождя, в постукивании закрытых ставен. Я поднимался, проверял запор на дубовой двери нашей комнаты и, понимая, сколь ненадежно это укрытие, клал под подушку револьвер, а у изголовья — кавалерийский карабин и гранату.
За себя я не боялся. Нападет мужичье, бандиты — отстреляюсь, уйду. Я же профессиональный военный — пусть являются трое на одного, даже пятеро. Отобьюсь. А нет — значит так на роду написано: не от руки неприятеля принять смерть, а от своей озлобленной черни. Но как моя Вера, моя наивная, слабая, беззащитная Вера?! Где укрыть ее, как оборонить от опасности?!
В первой половине октября установилась вдруг очень хорошая погода. Солнце пригревало почти по-летнему. И вот в одно теплое лучезарное утро явилась к нам делегация крестьян. Вызвали меня с женой. Мы вышли, остановились на ступенях парадного подъезда. Я был в военной форме.
Мужиков — полтора десятка. Почти все пожилые, бородатые, они сгрудились плотной толпой, выдвинув вперед бойкого крестьянина лет тридцати, с шальными блудливыми глазами, с всклокоченными волосами. Одежда — старая солдатская гимнастерка и шаровары — порвана в клочья, будто собаки драли, сквозь прорехи желтело грязное тело. Мог бы хоть заштопать, латки пришить. Но он даже вроде бы рисовался, гордился драньем и грязью, как рисовались юродивые, старавшиеся в самоуничижении перещеголять один другого.
Заговорил крестьянин вполне здраво и даже с претензией на городской манер, и я подумал, что это «отчаянная голова», какие есть в каждой деревне, которых осторожные мужики выпускают на ударную позицию для разведки, для выяснения обстановки. А сказал он примерно следующее:
— Барин и барыня, вы на нас не серчайте, мы к вам с добром пришли. Гля-ко, сколь вашего брата вокруг пожгли и поубивали, а вы у нас милуетесь, как у Христа за пазухой. Сами мы вам бед не чинили и другим не дозволяли, потому как на барыню нам грех зуб точить, справедливая барыня. И ты, барин, от войны раны залечивал, это мы с полным пониманием. Но теперича кончилось ваше время насовсем. Если не мы, то другие вас раскурочат и добычей попользуются, а нам это невтерпеж, потому как богатство в имении испокон веков нашим трудом наживалось. Вот и порешили мы всем миром заявить мультиматом, — мужичонка оглянулся горделиво: какое слово выдать сумел! И продолжал: — Примайте наш мультиматом без всякой ругани. Чтоб через двадцать четыре часа… Берите два тарантаса, две пары коней. Вещи, которые с собой поднимете, разрешаем… Разве это не по справедливости? — мужичонка, лихо подбоченясь, глядел на меня, а лицо выдавало беспокойство и даже страх. Что-то теперь будет? И остальные крестьяне замерли в тесной куче, будто испуганные собственной смелостью.
Я не сразу осознал услышанное. Как-то нелепо, глупо все было. Такое чудесное чистое утро — и напыщенная болтовня драного крестьянина, выгонявшего нас из дома. Не укладывалось в голове, что лишаемся мы привычного пристанища, дорогой нам обстановки, вещей. Нас просто вышвыривали. И кто? Безликое мужичье! Грохну сейчас из револьвера поверх голов — и исчезнет, пропадет это стадо.