спальни исступленным голосом мать.
– Я в убежище была. Ты же слышала про Банские дворы?
Я думала, она меня сейчас опять обхватит крепко-накрепко, как после первого налета, но вместо этого мать смерила меня взглядом и сказала:
– Вся провоняла. Господи, Ана, ну почему ты водишься только с мальчишками? – И тут же ускользнула обратно к себе.
Я пошла было следом, но остановилась у порога. Хотя сперва ее реакция меня озадачила, я распознала наживку, призванную вовлечь меня в уже заезженный спор; ей хотелось, чтобы я болтала по пустякам, прыгала на скакалке, готовила выпечку; а мне хотелось кататься на велике, купаться в Саве и гонять в футбол. Мне так нравилось, когда на руках растрескивалась засохшая грязь, а джинсы на коленках были перепачканы травой, мне как бы придавали значимости оставшиеся на одежде следы моих дневных похождений. Почти все вещи в моем распоряжении, велосипед в том числе, достались мне от мальчика этажом выше. Но, хоть матери и претили мои мальчишеские замашки, может, ее утешало, что буквально все необходимое для моего содержания нам отдавали бесплатно.
Существовала сложная система передачи вещей на доноску, объединявшая соседей с чужими людьми на другом конце города. Мне всегда было любопытно, кто изначально покупает все эти вещи, и я воображала, как на верхушке цепи какая-нибудь королевская семья заказывает целые кипы одежды, а потом распространяет их по разным родственным каналам сбыта. Мы то и дело подмечали где-нибудь на улице знакомую футболку на ком-то из общего круга друзей, только у нас было негласное правило не упоминать об этом. На выходных по утрам мы отскребали пятна с наших новых старых вещей, вымарывая друг у друга воспоминания.
– Девочки там тоже были, – еле слышно ответила я.
Но мать не стала дальше спорить и с деловитым видом продолжала ходить из угла в угол. Перетащила с прикроватной тумбочки на стол стопку домашних работ, поправила карандаши, стоявшие навытяжку в кофейной кружке рядом. Верный признак: что-то стряслось. Я уже заметила, что мать забирала Рахелу к себе на кровать, но теперь присмотрелась внимательней. Рахела полулежала на кипе подушек, а на слюнявчике у нее проступали красные пятнышки.
– Мама? Это что, кровь?
Рахела закашлялась, и на губах у нее выступила слюнка зловеще-розового цвета.
– Это из-за нового лекарства. Доктор Карсон нас предупреждала.
– Значит, оно помогает? – спросила я.
Мать с размаху задвинула ящик комода.
Когда отец вернулся домой, завязалась ссора. Родители кричали что-то про больничные счета и пограничный контроль, про Банские дворы, убежища и Америку. Кричали про Рахелу, потом про меня.
Я с Рахелой на руках вышагивала взад-вперед по гостиной. Ор доносился из-за смежной стены.
– Мне надоело ждать! Надоело, что ты постоянно просишь меня подождать! – кричала мать.
– От меня-то ты чего хочешь? Что нам еще остается – только смотреть, поможет ей лекарство или нет.
– Не помогает оно! Надо ехать.
– Никто не даст нам визу, мы же потенциальные беженцы.
– Но ведь у нас надежная работа. И квартира.
– Дияна, весь город в огне. Так что мы – потенциальные беженцы.
Кто-то из них с грохотом раскидывал лежавшие на столе вещи.
– К тому же, – добавил через некоторое время отец. – Я и так уже подал документы. На всех.
Я очень смутно понимала правила с паспортами и визами и в чем суть подачи документов, но что в ссоры лучше не встревать – это я уяснила давно. А потому, закутав Рахелу вторым одеялом, я со всей силы дернула дверцы, крест-накрест укрепленные двойным слоем скотча, и сбежала на балкон. Вид с высоты девятого этажа охватывал большую часть города. Кучка небоскребов вдалеке по правой стороне служила наглядным образчиком самой современной, неприглядной архитектуры Загреба. Называли их высотками «братьев Домани», хотя никто и знать не знал никаких братьев Домани и почему их именем назвали многоэтажки. В тот жилой комплекс заселили стольких людей, что по городу ходила шутка, мол, если знакомого не удается выследить, надо всего-то выслать письмо на любой адрес в высотках.
По левой стороне выше всех зданий в округе вздымались шпили-близнецы Кафедрального собора Загреба. Я не могла припомнить случая, чтобы собор хотя бы частично не был спеленут лесами с брезентом, но это даже добавляло его образу величия, будто все эти раны напрямую воплощали исповеди и печали города. По вечерам, еще до войны, два прожектора подсвечивали каменные башни парными лучами теплого золота. Теперь же свет в преддверии очередного затемнения гасили, и на фоне ночного неба стало трудно четко провести очертания шпилей.
В воздухе еще витал остаточный запах дыма, но облако над центром города понемногу рассеялось. Я легла на спину, свесив ноги между железных прутьев перил и крепко прижав Рахелу к груди. Она не спала, но притихла. Когда меня что-то расстраивало, на балконе всегда становилось полегче, и я подумала: вдруг у нее то же самое.
Потом мать позвала меня домой и отругала за то, что я вынесла Рахелу на холод. Я попыталась вспомнить, какой мать была до рождения младшей сестренки, всегда ли так на меня раздражалась, но на память ничего не приходило, кроме всегдашней суеты вокруг вопящей малышки.
– Поправляйся скорей, – шепнула я Рахеле.
Но тут я поняла, что надеюсь на это не только ради сестры, но и ради самой себя, и мне стало стыдно.
Я отдала Рахелу на руки матери, и та ушла в спальню, закрыв за собой дверь. Через пару минут в комнату зашел отец и сел за пианино. Он сыграл пару первых тактов одного из риффов Спрингстина, набравшего популярность еще до войны, но сфальшивил и бросил играть. В лучшие времена он частенько играл – доставал из ящика в скамье целую кипу желтеющих нотных листов мне на выбор. Идеально у него не выходило, но получалось всегда узнаваемо, а ведь он в жизни уроков не брал.
Музыка, как он при мне не раз говорил, все равно что десерт. Можно прожить и без него, но жизнь будет уже не та. Иногда, по вечерам, когда полагалось делать уроки, мы с отцом снимали с полки магнитофон и ставили его на пол прямо посреди гостиной. И когда на радио звучала песня, которая нам нравилась, мы бросали все свои дела, бегом неслись в комнату и кидались к магнитофону, точно вратари в футболе, руками вперед. Кто первым, стирая о ковер коленки, добегал в порыве неумеренного атлетизма к приемнику, тот и нажимал кнопку записи. И потом, пока меня еще не отправили спать, мы вписывали на наклейку новые