Но они все равно мне нравятся. Мертвый воздух они делают очень, очень похожим на живой. Я прихожу сюда подышать, когда кажется, что воздух метро меня вот-вот убьет — и воскресаю на некоторое время. Лилии пахнут так, что я вспоминаю запах той, хотя сравнить, конечно, нельзя. Разве что голова кружится, я пьяный лилиями, я вспоминаю…
Больше никого в магазине нет. Я мешаю, время обеда, продавщица голодна. Она смотрит на меня раздраженно, вытаскивает из-под кассового столика еще теплое человеческое сердце, завернутое в лаваш, и ест, запивая суррогатным кофе. Запах синтетических сливок портит мне праздник. Как можно пить такую дрянь? Я выхожу из магазина и спускаюсь вниз. Успеваю полаяться с дежурной — «есть жетон — нет жетона». Какого дьявола я, подземельная тварь, с бейджиком, на котором все написано, должен поминутно платить за спуск?
Интересно, перед кем они отчитываются за эти медяшки? Ха, почти все дежурные искажены в высоту, маленькие и коренастые, их тела сплюснуты сводами подземелья, а в лицах есть нечто от бульдогов или мопсов. Впрочем, это совершенно нормально для гномов, просто, когда в первый раз видишь тетку-гнома, здорово удивляет. Я же раньше думал, что у всех гномов бороды, все такое. Детские сказки.
22 янв
Олег Борисович показал мне, как выжимать кровь из детективов.
Больше всего ему нравится Харрис. Он вырывает страницы из «Молчания ягнят» и выжимает над аптечной мензуркой. Страницы медленно набухают кровью, потом она стекает тяжелыми темными каплями. Почти черная кровь, как венозная.
Очень удачный источник, говорит он. Лучше использовать западные книги. В наших кровь обычно смешана со спермой в таких пропорциях, что ни на какую надобность не годится. А в некоторых — и с дерьмом. Женские детективы вообще не подходят; они делаются из другого материала.
Я спрашиваю, почему у меня оттуда только слова текут.
Олег улыбается. Улыбка славная, доброго, умного человека. Старается стоять так, чтобы его белесый мутный глаз не действовал мне на нервы — а может, ему просто так лучше меня видно. Говорит, что дело в руках. Мои руки для выжимания крови не годятся. Был ли я в армии, а?
Нет, не был. Косил. Собственно, и сейчас кошу.
Ты — пацифист, спрашивает он. Смеется.
Не то, чтобы. Но ударить человека мучительно. С другой стороны, возможно, застрелить было бы легче.
Ему очень смешно. Он бросает окровавленные скомканные остатки книжки в урну, затыкает мензурку пробкой и прячет в портфель. Из портфеля пахнет выраженной тухлятиной.
Что это, спрашиваю я.
Рука славы, отвечает он.
Я хочу посмотреть, говорю я. Я только читал о таких вещах.
Хорошо, говорит он. Можно положить на прилавок?
Я вытаскиваю из-под кассы пачку бесплатных газет, кажется, «Асток-пресс». Олег кладет на них завернутую в точно такую же газету руку мертвеца, разворачивает с самодовольным видом. Рука синюшно-розового цвета, как лежалая потрошеная курица, срез потемнел, только кость белеет. Чисто вымыта, как курица.
Настоящий самоубийца, говорит он с гордостью. Думаешь, я ее отрезал? Это ее — поездом, чистенько, да? Голова застряла между колесом и предохранительным щитком, ее ломом выковыривали. Всего-то дней пять назад, на Петроградской.
Зачем вам, спрашиваю я.
На всякий случай, говорит Олег. Мало ли, где придется побывать. Хорошо помогает от чумы и от сглаза. Способствует общению… ну, тебе неинтересно, с кем. Я ее доведу до ума, будет вполне приличный оберег. Смотри.
Он переворачивает руку ладонью вверх, проводит длинным белым пальцем вдоль линии жизни. Рука конвульсивно вздрагивает, пальцы скрючиваются, почти сжимаясь в кулак. Меня мутит.
Олег улыбается, заворачивает руку в газету. Вовремя. Он как раз сует сверток в портфель, когда подходит дама средних лет, чтобы купить пачку дрянных женских романов. Дама косится на некроманта, он улыбается галантно, как французский дворянин восемнадцатого века.
Я рад, что он ко мне приходит. Нельзя сказать, чтобы он много покупал, но мне нравится с ним общаться. Тут, под землей, он один из самых адекватных покупателей. А некромантия, в конце концов, гораздо менее неприятная вещь, чем уринотерапия.
Поклонников уринотерапии я не выношу. Они вызывают у меня неодолимую брезгливость, мне кажется, или у них изо рта несет, как из унитаза в загаженном подземном сортире. Они серо-желтые, но ужасно самодовольные — и норовят обсуждать свой оздоровительный метод со мной и друг с другом. Разговоры их возбуждают; я в такие минуты тихо счастлив, что грохот поездов не дает мне расслышать все пикантные подробности. Только профессиональный долг мешает мне сказать кому-нибудь из них, что от множества болезней еще отлично помогает жеваное дерьмо — только непременно надо жевать его друг другу. Интересно, воспользуются ли, хотя бы из любопытства? Чем может брезговать подобный экземпляр?
Чистюля-некромант, разумеется, не напоминает их ни малейшим образом, он себя уважает. Любопытно было бы посмотреть на зомби. Я хочу намекнуть ему, но он уже отошел и рассматривает газеты в соседнем киоске.
Вероятно, выжимает кровь из криминальных хроник тоже… хотя, там она, наверное, пополам с дерьмом, спермой плюс соплями и не годится для его работы.
Вроде, суббота
Правда, сырость хуже, чем любой мороз?
Наверху гаже, чем внизу — уникальный случай. Вчера работал почти наверху, в вестибюле Петроградской. Большая невезуха. Во-первых, киоск просто разваливается на части — шторки прилегают неплотно, листы оргалита прибиты, как попало — в зазоры кое-где можно просунуть ладонь. Зверски дует, я замерз. Во-вторых, продавец, которого я подменяю, вообще никогда не вытирает пол. Матюги, протекшие из контркультурной прозы и детективов, намертво присохли к полу и воняют кислятиной. Принципиально не убираю.
В-третьих, самое худшее — стенка к стенке стоит киоск, где продают музыку. Продавец, чтоб ему лопнуть, без конца крутит диск Кати Лель: муси-пуси, пуси-муси, сладенький мой. Шестнадцать часов подряд — это хуже, чем любые матюги, это пытка «музыкальной шкатулкой», я стучу в стенку, я обещаю набить морду. Сосед говорит, что его начальство требует рекламы. Я его ненавижу, я ее ненавижу. За шестнадцать часов эта мерзость почти материализуется, покачиваясь, висит в мертвом воздухе, крутит задом и облизывает пальцы. Телевизионное привидение.
Я завидую некроманту. Мне тоже нужна рука славы; говорят, она хороша от просачивающихся всюду телевизионных миазмов. Но у меня мало друзей и нет связей ни в одном путном морге, а без связей такую вещь не достанешь… и потом, я не умею ее настраивать. Я борюсь с нечистью кустарными способами — выкинул телевизор и стараюсь отплевываться, когда рядом маячит какая-нибудь телегадина. Получается не очень хорошо, вероятно, я не знаю чего-то принципиального.
А у вас нет книжки про «Дом-2»? А почему?!
Телевизор — самый тяжелый наркотик. На нем сидят все; начнешь разговаривать с покупателем, думая, что он нормальный человек — а фигу, теленаркоман. Реклама, сериалы, шоу, концерты — все пускается по венам, мозг превращается в телетранслятор, через некоторое время клубок цветных щупалец копошится в голове, дожирает остатки серого вещества — ведь думать уже невозможно, а там, где пустота, всегда заводится всякая дрянь. Редкий день проходит без того, чтобы рядом с киоском кто-нибудь не блеванул телепередачами — и всегда в луже блевотины пивные пробки и клочья женских гигиенических изделий. Лучше не смотреть, а то самого вывернет.
Молодой человек, а у вас нет книжки вот этого милого ведущего? Ну как же, он по первому такое шоу ведет… Как — не смотрите?!
Слышь, мужики говорят, по фильму «Обитаемый остров» уже книжку выпустили. Правда?
Ну и местечко… Хоть бы один человек порядочную книгу спросил…
Вчера я так устал, что испортилась погода. Этот гнилой зимний дождь в темноте — штука такая страшная, что под землю почти хочется. Внизу всегда сухо, даже когда наверху сырость пробирает до костей. Я кипячу чай, мои ботинки промокли, меня знобит. Я автоматически продаю детективы утренним пассажирам — они серые, сонные, даже обложки не обтряхивают. Метро пьет из них; я видел в вагонных окнах такое, что по утрам, как и все, теперь утыкаюсь в книжку. О некоторых вещах лучше не знать — я больше не смотрю, я читаю Акутагаву, я читаю Шаламова, я читаю Кортасара, но последний плохо помогает.
Я сижу на обшарпанном стуле с кружкой в руке, как господин Мозес, я сплю и продаю, я знаю, что тоже серый, сонный, что глаза у меня такие же плоские и тусклые, как у всех, что я небрежно выбрит — и мне все равно. И тут подходит она.
Она реет в мертвом воздухе, ее лицо неоново светится, из косметики — только помада, бледно-розовая помада, губы закрашены девственным цветом, главное — глаза, темно-вишневые, ресницы — стрелы, направленные…