— А потом тебя выхолостили, лошадь, — прошептал я. — И ты стал мерином. Ты стал без желаний, без тревоги, без гула сердца и тока крови при виде кобылиц. Ты не дурел, не грыз повода, не дыбился, не храпел и дико не ржал, выламывая доски стойла. Ты спокойно набирался опыта, мудрости, запоминал дороги, чтобы уметь рассчитать силы. Ты служил и получал за службу корм и уход. Завтра мы уедем, расстанемся и никогда более не встретимся. Никто более не поведает тебе твою лошажью судьбу.
Я вернулся в дом.
— Помойтесь там, в другой комнате. Я приготовила! — сказала из постели Наталья Александровна.
И потом, погасив огни, я лег к ней. Я ее всю прижал к себе и будто впервые ощутил прикосновение женских бедер, живота, грудей. Были они какие-то такие, что я подумал — после Натальи Александровны мне не надо будет ни одной женщины. Они были одновременно и мои и не мои. Они одновременно жили и со мной и без меня. Их неуловимость тянула к себе, заставляла постоянно ощущать их, искать, гладить, прижимать к себе. Я почувствовал себя Геркулесом. И совсем не потому, что мне было тесно в ней. Иная сила принесла мне это чувство. Я понял: с Натальей Александровной надо как-то по-другому, с нею надо быть только с ней. Надо дать ей. Мне очень захотелось этого — дать ей. Это было моим открытием. Мне не было никакого дела до того, что это, вероятно, знает и обязан делать каждый мужчина — дать женщине всего себя. Дать даже не всего себя, а еще что-то, гораздо большее. Надо найти это и дать ей. Я весь к этому устремился. И начальные наши беспорядочные движения стали обретать смысл. Мы стремились к единому — к поиску того большего, что я обязан был дать ей.
— Не могу. Меня Господь наказывает! — сказала она.
Я лег рядом.
— Я не получу, — сказала она, поднимаясь, — я не получу того, что вы стараетесь мне дать. Меня наказывает Господь. Я вас измучаю.
Я силой уложил ее в постель.
Мне трудно сказать, дал ли я ей то, гораздо большее. Я знаю — я стремился к этому. Она разодрала мне ногтями спину так, что я едва не закричал. Потом пришлось нам спину лечить. Несколько капель она слизала, сказав: “Это мои!” — остальные искусно промыла кипяченой водой и прижгла йодом. Мы вновь зажгли очаг и сели к столу, выпили коньяку.
— По гороскопу я Скорпион, — сказала она.
— Я угадал, — пошутил я. — Я определил вас змеей, то есть... — я нашел в своих словах бестактность и попытался смягчить их.
— А я и есть змея! — улыбнулась она. — Я Скорпион, родившийся в год Змеи. Вы знаете восточные календари?
— О, я вас пятью годами старше! — отчего-то обрадовался я, в мгновение сосчитав, судя по ее возрасту, наиболее приемлемым годом змеи одна тысяча восемьсот девяносто третий.
— И неизмеримо глупее! — с непередаваемой интонацией, в которой одновременно звучали решительность и просьба принять все за шутку, заявила Наталья Александровна.
— Почему? — удивился я.
— Другой бы еще в прошлую ночь догадался выкрасть меня и воспользоваться! А вы и эту-то едва не упустили! — сказала она.
— Да я вас побью и дело с концом! — обиделся я.
— Побейте! — с готовностью согласилась она и даже подернула плечиками, как бы показывая, где надо бить.
Я припал губами к этим плечикам. Она взяла мою голову, прижала к груди.
— Убила бы! — снова сказала она с прежней глубокой печалью. — Ведь завтра вы убежите от меня. Уж лучше бы я вас убила. А потом бы отбыла каторгу. Зато бы я знала, что больше никому вы принадлежать не будете, никому во всем мире не дадите того, что дали мне!
Уснули мы уже под утро, когда поднялся ветер, пообещавший смену погоды. Проснувшись, я застал нас в весьма неприличных и невыгодных для сна позах. Мне очень захотелось обустроить наш завтрак и обиходить лошадь до того, как Наталья Александровна проснется. Потому я ее положил удобно, накрыл, немного полежал рядом, пересиливая желание овладеть ею сонною, встал и занялся делами.
Я вышел во двор. Тучи расслоились, и одни ушли ниже нас, к городу, а другие повисли над нами и на глазах таяли, так что взошедшее солнце уже гляделось через них тусклым, но четко очерченным рублем. Ближние окрестности просматривались хорошо. А горы выше были обрезаны. “К полудню, должно, раздует”, — подумалось мне. Я спустился к лошади.
— Помнишь вчерашнее? — спросил я.
Я ей подал кусок лаваша с солью. Она деликатно взяла его губами и меланхолично разжевала. Я выпоил ее, убрал навоз, вывел ее за ворота, сел верхом без седла и дал шенкелей. Лошадь привычно порысила дорогой к городу. Мне хотелось, чтобы Наталья Александровна смотрела вслед и тревожилась, не уезжаю ли я этаким гнусным способом насовсем. Отъехав с полуверсту, на одном из изгибов дороги, с которого, верно, открывался бы вид на город, если бы не тучи, я остановил лошадь и оглянулся. Наша усадьба хорошо просматривалась. Слева, справа и выше в мокрых и сизых зарослях растительности, как многочисленные щепки в осеннем, внезапно остановившемся прибое, всплыли черепичные крыши селения. Небольшими темно-зелеными пятнами выделялись кучки деревьев уншиу. Мирные дымы от очагов упирались в тучи, и выходило, будто они служили тучам подпорами. Скраденные расстоянием, плавно неслись оттуда неясные шумы. Вот заревела скотина, вот задребезжала жесть, вот кто-то кого-то громко позвал, взлаял пес, и закричал петух.
Я тронул лошадь обратно.
Вместе с Натальей Александровной в доме была Марьяша. Я вошел неслышно, и Марьяша не успела закрыть лица. Я бесстыже уставился на нее. Еще вчера я этого бы не сделал. Вчера, чтобы не смущать ее, я бы сам поспешно отвернулся. Сегодня я был другим. Я бесстыже уставился на нее, а потом перевел взгляд на Наталью Александровну.
— Какова же Марьяша у нас красавица! — сказал я с удовольствием.
Марьяша не без грациозности, которая сказала о некоторой наигранности ее страха передо мной, упорхнула в другую комнату. Наталья Александровна больно укусила меня в губу.
— Змея! — сказал я.
— Это тебе за то, что волочишься за чужими женами! — ответила Наталья Александровна.
Я вздохнул как бы обреченно — ведь чужой женой была и она сама.
— Почему бы мне не познакомиться с ее мужем? — спросил я про Марьяшу.
— Он извозчик в городе, и его сейчас нет дома, — объяснила Наталья Александровна.
Я предположил, уж не тот ли самый извозчик, что подвозил меня, и есть муж Марьяши. Мы стали выяснять приметы и согласились — вполне мог быть он.
— Ах, жаль, я не согласился на его предложение отужинать у него! — сказал я весело, ожидая от Натальи Александровны бурного, но приятного приступа ревности.
Она же вздрогнула, оставила меня, присела на краешек тахты. Я было кинулся к ней. Меня остановил ее взгляд. Я нашел в нем только боль и одиночество, причем одиночество давнее, как бы уже привычное и редко вырывающееся наружу. Я остолбенел. В моем представлении не было места таким чувствам у красивых и благополучных женщин.
— Ведь вы сами не переносите боли. Почему же причиняете ее мне? — спросила она.
За пять дней боев я не был ни контужен, ни даже оцарапан случайной щепкой. Более того, я видел, как мои гранаты ложились в расположение их батарей, а шрапнели рассеивали и косили их пехоту. Я не потерял ни одного человека. Это было счастьем, таким счастьем, на фоне которого арест и крушение всей моей жизни смотрелись просто пятном, появившимся как бы нарочно, с целью оттенить это счастье. Я не переживал своего падения. Я переживал за Сашу, за несостоявшееся его счастье. То есть меня все случившееся не задело. Но после слов Натальи Александровны меня вдруг, как контуженного, стало клонить в сторону, будто бок у меня, дотоле разодранный, с невероятной быстротой стал зарастать и стягиваться. Я, вероятно, упал бы, если бы не схватился за спинку кресла. Думаю, вышло это картинно — во всяком случае, Наталья Александровна поняла именно так.
— Как у вас все необычно, сударь, ну ровно в синема! — сказала она.
Ранее я не знал, что звук женского голоса может раздавить. Сил оторваться от спинки кресла у меня не было.
— Да, сударыня. Я ведь вам не муж и потому необычен! — ответил я.
На ее рыдания припорхнула Марьяша.
— Скверно! Скверно! — заклеймила она меня.
И оттого, что, по моему мнению, ей такое русское слово не должно быть известно, а она его произносила, я пришел в себя и сделал, кажется, лучшее, что мог. Я, ничуть не стесняясь Марьяши, присел перед Натальей Александровной на корточки, прикоснулся к ее коленям лбом. Я не чувствовал раскаяния. Однако мне не хотелось ссориться, как и не хотелось быть неблагодарным.
— Вы ведь нисколько не раскаиваетесь? — спросила Наталья Александровна.
— Нет, — сказал я.
— Убила бы! — вздохнула она прежним словом и склонилась ко мне. — Марьяша! — еще спросила она что-то на ее языке и, услышав утвердительный ответ, перевела мне. — Мы с Марьяшей всех бы вас убили. Она убила бы своего мужа, противного, вечно пропадающего в городе, оставляющего ее одну. А я убила бы вас!