— Пока монах садился в нашу карету, передние экипажи ушли далеко вперед, — сказал он, — а дорога, если я не ошибаюсь, перерезана разбойниками.
— Что он говорит? — вскричала г-жа Альберти, бросаясь к дверце кареты.
— Что мы в руках разбойников, — ответила Антония, вновь откинувшись в угол и дрожа от страха.
— Разбойников! — с ужасом повторили г-жа Альберти и все те, кто был в карете.
— Да, разбойников! Мы погибли! Пропали! — продолжал кучер. — Это они, это шайка Жана Сбогара, а вон и этот проклятый замок Дуино, которому суждено стать нашей общей могилой.
— Клянусь святым Николаем Рагузским, — неожиданно произнес армянский монах проникновенным и страшным голосом, — не раньше, чем земля разверзнется под нашими ногами!
С этими словами он бросился в толпу разбойников. И в тот же миг раздался тот самый дикий вопль, что так напугал Антонию в Фарнедо. В ответ ему послышались тысячи ужасных голосов, повторяющих этот крик. Дверца захлопнулась за монахом; стекла были спущены, лошади стояли неподвижно, в карете царила мертвая тишина; лишь глухой шум доносился теперь снаружи. Шум этот все больше отдалялся, и вдруг послышался свист бича, лошади тронулись и помчались вскачь с такой резвостью, словно это предупреждение подействовало на них как заклинание. Они остановились только тогда, когда догнали остальных путешественников.
— А как же армянин! — восклицала Антония, наполовину высунувшись из окошка. — Ведь этот благородный, храбрый юноша пожертвовал собой ради нас… Боже мой! Боже мой! Неужели мы бросили его убийцам! Это было бы страшным делом!
— Страшным! — горячо повторила г-жа Альберти.
— Успокойтесь, сударыни, — ответил кучер, который слез теперь с козел и обрел прежнее спокойствие. — Этому монаху нечего бояться убийц, они не имеют над ним власти; и, да будет вам известно, это он велел мне погнать лошадей и вернул мне для этого силы и голос: недаром они так помчались, вы заметили? А что до него, то я разглядел его совсем близко, клянусь вам: ведь разбойники стояли вплотную вокруг меня, а он бросился между ними и мною и был так грозен, что некоторые из них попадали со страха, а остальные пустились наутек, даже не оглянувшись. Не прошло и минуты, как он остался один и стоял подле меня, подняв руку, словно повелевая. «Пошел!» — крикнул он мне таким властным голосом, что кровь застыла бы у меня в жилах, если бы он был в гневе; но это был голос заступника, тот голос, которым он всегда говорит с моряками…
— С моряками? — повторила г-жа Альберти. — Так ты, стало быть, знаешь этого армянина?
— Знаю ли я его? — ответил кучер. — Да разве он сам не назвал себя, когда крикнул: «Клянусь святым Николаем Рагузским!» Какой же другой святой испытывает путников и вознаграждает их? И какой другой святой мог бы одним словом, жестом, взглядом разогнать целую шайку разбойников, у которых в руках меч, а в сердце ярость и которые только и жаждут опасности, золота и крови? Скажите на милость!
Кучер умолк, глядя на небо, которое словно прорезала внезапная вспышка. Пушка грохотала в Дуино.
VI
Одни зовут его Великим Моголом, другие — пророком Ильей. Это — человек необыкновенный, вездесущий, никому не ведомый и которому никто не желает зла.
Льюис.[11]
Это объяснение не всех удовлетворило. Г-же Альберти приходили в голову многие другие, и каждое из них, в свою очередь, казалось ей приемлемым. Антония не искала никаких объяснений этому происшествию, но находила в нем все, что могло питать ее мрачные и мечтательные размышления. В таком расположении духа продолжала она это путешествие среди заколдованных равнин, по которым и дальше пролегал их путь. На следующий день она увидела веселую Горицу,[12] богатую цветами и плодами, которая уже издали радует взоры путника, только что покинувшего бесплодные пески истрийского побережья. Воспоминания об античности как бы сами собой рождаются на этой возвышенности, излюбленной природой, и так легко сохраняются здесь, что кажется, будто живешь еще в поэтическом царстве мифов. Здесь, под сенью беседок, посвященных грациям, гуляют красавицы, охотники собираются в роще Дианы и в поисках дичи спускаются в поля, тянущиеся вдоль Изонцо, самой очаровательной из рек Италии и Греции, несущей по теснине, меж гор серебристого песка, свои небесно-голубые воды, такие же чистые, как отражаемые ими небеса, у которых им не приходится заимствовать блеск; когда небо затянуто тучами, житель Горицы вновь обретает его лазурь в прозрачном зеркале Изонцо. На следующий день Антония увидела прелестные каналы Бренты,[13] окаймленные богатыми дворцами, и скромную деревушку Местр — связующее звено между частью Европы и городом, равного которому нет во всей Европе, — великолепной Венецией, само существование которой является чудом. Было раннее утро, когда лодка, которая должна была доставить в Венецию г-жу Альберти, Антонию и тех, кто сопровождал их, вышла из Бренты в морские воды. Тихо скользила лодка по неподвижной воде мимо вех, указывающих путь гребцам. На одном из островков, которыми усеяна эта часть лагуны, г-жа Альберти заметила белый домик очень простой постройки. Ей сказали, что это монастырь армянских католиков, и Антония вздрогнула, сама не понимая своего волнения. Наконец на горизонте темным силуэтом стала вырисовываться Венеция с ее куполами, зданиями и лесом корабельных мачт; затем она посветлела, развернулась и словно раскрылась навстречу лодке, которая долго еще пробиралась среди судов разных размеров, пока не вошла в особый канал, на котором стоял дворец Монтелеоне, незадолго до этого приобретенный г-жой Альберти. Одно печальное обстоятельство несколько задержало их прибытие на место: канал был запружен гондолами, которые сопровождали погребальное шествие. Хоронили, очевидно, молодую девушку, ибо гондола, на которой стоял гроб, была задрапирована белым и усыпана букетами белых роз. На каждом конце ее горело по два факела, и свет их, затмеваемый восходящим солнцем, казался синеватым дымком. На гондоле был только один гребец. Священник, стоя на носу гондолы, лицом к гробу, с серебряным крестом в руках, тихо читал заупокойную молитву. Напротив него горько плакал какой-то юноша в черном, преклонивший колени у изголовья гроба; в звуках его сдавленных рыданий было что-то душераздирающее; это был, очевидно, брат покойной. Его горе было столь сильным и глубоким, что оказалось бы смертельным, будь оно вызвано другим чувством. Влюбленный не стал бы плакать.
Эта встреча, показавшаяся недобрым предзнаменованием, немного взволновала чувствительную Антонию, но первое же новое впечатление заставило ее позабыть эти суеверные мысли. Она была около сестры, у нее не было никаких оснований тревожиться за будущее, напротив, все окружающее сулило ей спокойную жизнь, ненарушимую безмятежность, словом, такое счастье — если только оно возможно для нежных душ, состраждущих всем горестям человечества, — какое мало кому суждено испытать. Антония остановилась мыслью на своем будущем: впервые оно внушило ей чувство полной безопасности; она сочла себя счастливой; ей представилось, что можно быть счастливой вечно, и, по правде говоря, никогда еще она не была так счастлива.