Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Степан Мнацаканян, Перч Мнацаканян…
Мальчику потом казалось, отец в этом месте промолчал. Отец долго молчал, жалко улыбался и не говорил того, что хотел.
— Пошли, — сказал отец. — Пошли-пошли, — он повернулся к мальчику спиной, наверно, не хотел видеть то выражение поруганного, которое должна была вызвать в мальчике правда. — Томцяны они теперь. Фамилию поменяли. Томцяны.
Что они бросили село, что вместе с одеждой пастухов оставили в селе свою фамилию, что не захотели быть Мнацаканянами, это их пренебрежение мальчика ужалило позже, много позже, спустя десятилетия. А сейчас, ступая по колее в ногу с отцом, совсем как молодой бычок, мальчик тайком глянул на отца и захотел быть Томцяном, Томцяном Стёпой, Томцяном Аликом, Томцяном Перчем или же, если это не покажется смешным, быть Томцяном Арменаком и быть их братом… но тогда оставался один среди этих снегов отец и в селе один оставался брат с неровно обстриженной овечьими ножницами головой, с вывернутым подбородком, молча, как собака, глядящий брат…
Левее Сломанного Седла по склону Медового Цветка проходила и падала в овраг заснеженная тропка. Отец заметил её, но не обратил внимания, потом пригляделся и стал к чему-то прислушиваться.
— Это какой же дурак… — донёсся голос отца.
И хотя те же следы выходили из оврага и, обогнув заснеженный куст шиповника, пересекали дорогу в горы, отец сделал вид, что не видит их, прошёл, не глядя на следы, но это было похоже на открытый обман, потому что мальчик ведь не только следы заметил, но и застывшую на снегу кровь. Отец обернулся и прежде, чем посмотреть на следы, взглянул на мальчика. Это были медвежьи и человечьи следы вперемежку. Медвежий след и человечий, и человек был не обутый или же обутый, но обувь обмотана тряпьём. Кто кого преследовал — человек загонял медведя или же медведь человека? Две трудные капли крови упали на снег и застыли. И то ли медведь тяжело карабкался вверх, то ли человек соскользнул обратно, или же обратно скатились оба вместе? Следы поднимались по обочине в гору, потом сворачивали вправо, к чаще. Мальчик прикинулся наивным ребёнком, чтобы отец за него, за своего сына, не испугался, чтобы отец спокойно мог придумать какую-нибудь ложь.
— Всадник прошёл здесь, — сказал мальчик. — Всадник, правда?
Отец плюнул, так прямо и плюнул на эту историю — в страдания человека и страдания медведя, в эту тайну,
— От страха голову в штаны запрятал, а ты — всадник! Ещё чего.
В далёких скалах Кахнута есть пещеры, мальчик повёл эти следы от пещер и верхами, верхами привёл их на эту сторону горы, перевёл через дорогу и увёл оврагами к далёкому склону Кошакара. Мысленно мальчик уже смотрел с вершины горы, и они виделись ему чёрными точками на заснёженном склоне. Их путь, когда он начался? Рано ли утром, когда мальчик ждал отца, прислонившись к дверному косяку, или вчера ночью, когда мальчик принял решение пойти с отцом за сеном, неделю назад, месяц назад или же всю войну он, тот, молча, незаметно следовал за раненым медведем?
Они вышли на развилку, дорога к зимовью уходила на Седло, но отец не пошёл нужной дорогой и не остановился, не меняя шага, он пошёл по тропе Синего родника, которая под снегом сровнялась и была не видна. Отец что же, решил не ходить на зимовье или, может, в этом продрогшем несчастном мире сломанные ворота хлева показались ему пустяковиной, а может быть, отец решил сам приладить вязанку мальчика? Мальчик потом понял, что отец просто убежал, просто не захотел увидеть своего навьюченного сына и убежал — лучше не видеть мучений ребёнка. Стоя на вершине холма, отец показывал мальчику, где лежит их сено.
Там же, на вершине холма, взорвался-пронёсся у них над ухом последний клочок ветра, они зашли за холм, и там был один сплошной пустынный, ослепительно сверкающий мёртвый покой. Ветер гудел на тенистой стороне склона, а на этой стороне были солнце и тишь. Мальчик потёр уши, отец с сыном стояли, смотрели вниз, в ушах мальчика свистела пустынная тишина белых пространств — отсюда и до самой большой равнины Кошакара. Ничто не двигалось. За восемнадцать километров вниз по реке, там, возможно, жила слабая надежда, в низине, в чаще, может быть, тлела и его надежда, и надежда медведя, но здесь ничего не было видно.
— Всякое может случиться, если встретится тебе по дороге, — сказал отец, — молча пройди, будто не видишь. А если вдруг заговорит, спросит о чём-нибудь, скажи: не один я, отец следом идёт, дед идёт, наши все за мной следом идут.
Стожка не было видно. Взгляд мальчика обежал весь склон, но стожка не было, всякие мелкие холмики — да, но то были муравейники. На всём белом склоне одно только чёрное пятно, маленькое чёрное пятнышко, мальчик понял, что это родник, тот, что в топи, потом мальчик разглядел высокие сухие камышины, одни кончики только, снег, значит, такой высокий там. Потом мальчик нашёл-таки стог, но не захотел поверить, что это его с матерью высокий осенний стог. Сейчас он был с муравейник, он казался под сеном просто муравейником.
— А почему он не выстрелит в медведя? — спросил мальчик. — Пули нет?
— Пули нет, ружьё ржавое, мушка сломалась, мало ли, тысяча неудобств, — ответил отец. — Среди тишины этой выстрелит, а потом? Вор он, вор, — сказал отец, — трусливый вор, пять лет уже свою жизнь, как вор, скрывает-прячет. Продрогли мы с тобой, — сказал отец, — а ну давай иди, — и, как-то странно, как-то вбок ставя ноги, отец зашагал к зимовью, а мальчик побежал вниз. — Армо, — донёсся голос отца.
Мальчик остановился, оглянулся. Стоя среди ясного яркого солнца, отец вроде бы улыбался.
— Ежели увидишь, что не под силу, не стесняйся, — отец коротко махнул в сторону села, оставь, мол, иди домой, ежели не сможешь. — Армик, — снова донёсся его голос.
Отец теперь не на солнечном освещённом склоне был, а снова на вершине холма, и ветер рвал на части его голос. Отец повернулся, пошёл, наклонясь, согнувшись, и словно отец не сам шёл, словно ветер его вёл.
— Арменак, — услышал мальчик, но это уже ему показалось, а может, отец звал его с той стороны.
Мальчик убежал. Мальчика, казалось, не было, он словно возникал из небытия, потом он убегал. Мальчик убегал три раза. Он помнил, как вначале спускался со склона Синего родника, спускался и останавливался посреди белого холодного солнца, вытаскивал ногу из снега, а обледенелая снежная корка царапала лодыжку, потом вытаскивал из снега другую ногу, и снова снежная корка больно царапала ногу, корка эта обламывалась, и нога мальчика до подола красного платья проваливалась в снег, мальчик вытаскивал ногу, осторожно сузив и сжав стопу, но всё равно ледяная кора умудрялась царапнуть, ы мальчик перед тем, как переставить ногу, останавливался, долго смотрел. Ещё помнит, что подул на пальцы, потом задрал подол и приложил руки к животу, к самому низу. Руки не согревались, а живот стал мёрзнуть, и вот тут-то мальчик по-глупому улыбнулся, вскрикнул и убежал.
Мальчик думал, он к селу побежал, но пришёл в себя возле стожка… Ещё здесь, значит. Ужасно это было — что ещё здесь, что только ещё должен был убежать. По белому сверкающему склону его след вёл к селу, долго петлял и приходил к этому снежному холму. Мальчик обошёл холм кругом и остановился, постоял немного. Нижние зимовья стояли заброшенные, чёрный омут Синего родника затерялся среди снегов, и не доносился с нижних зимовьев привычный окрик: «Эй, кто ты там, парень ты, девушка, кто, говори…» Жалея отца, пленных, медведя жалея и его, жалея себя самого, мальчик ещё раз обошёл холм, всхлипнул несколько раз и побежал.
Перед тем как войти в лес, мальчик опять стоял и смотрел назад, на свой след, спускающийся по склону, на пустой хребет горы, откуда последний раз послышался голос отца, на дорожку, проделанную им от стога, дорожка эта кончалась у него под ногами. Мальчик стоял, омытый холодным, негреющим солнцем, только стоял, ничего не делал и не знал, что будет делать, и даже того не знал, как это получилось, что только что он был возле стога, а сейчас его там нет.
А теперь вот он стоит перед своей дверью и ничего не помнит. Пожалуй, только след медведя и его след, и две капли чёрной крови, но и это, похоже, они с отцом вместе видели. Возле села в тихой долинке Тандзута мальчик и думал было набрать граба, наломать мелких сучьев, принести домой вязанку, но это было всё равно что у самого себя просить милостыню. Это был обман, и мальчик не стал этого делать. Мальчик махнул рукой. И вот так, ничем не маскируя себя, потерпевшего поражение, мальчик в красном девчушкином платье прошёл холм Медовой Груши и спустился к своему дому. Кто-то, стоя на тропинке к данеланцевской уборной, смотрел в его сторону, казалось, с самого утра он так и стоял тут, ждал мальчикова возвращения. Зимний скудный день усыхал, как керосин в нищее время, солнце уже подкатилось к самому Чрагтату, и дубового цвета холм Медовой Груши был весь залит ярким солнцем. Красное платье мальчика горело на солнце и было видно со всех сторон — и от их собственного дома, и от дома Данеланцев, и от дедовского дома, и от дома Каранцев, от старшего дяди дома и от тётки Шушан… И пускай. Мальчик не стал прятаться ва деревьями и не снял с себя красного платья, полыхая на солнце красным, мальчик спустился по холму Медовой Груши, подошёл к дому, постоял немного между домом и хлевом. Верёвку, которую он на манер русского солдата перекинул через плечо, верёвку эту он снял и бросил в угол хлева, подол красного платья собрал и через голову, с отвращением, почувствовав себя на минутку девочкой, стянул с себя это платье, швырнул на бельевую верёвку, протянутую от дверной балки к балке хлева. И остался стоять. Мать, сестричка, брат повыбегали из дома, но, не добежав до него, остановились. По всей длине карниза с крыши сарая капало, капель уже сходила на нет, уже начинала свисать тоненькими сосульками. «Смотрите, — мысленно сказал им мальчик, — я для вас сейчас театр, нате смотрите». Девчушке росту не хватало, положив ручонки на перила, она пыталась подтянуться, чтобы лучше увидеть брата.
- Одиннадцать минут - Пауло Коэльо - Современная литература