class="p1">Конь чернющий, страшенный. Из глаз огонь, из ноздрей пар, из-под копыт искры. Скачет – Осьмикрайняя ходуном! На коне – человек-гора, весь в железе. В руке – меч семисаженный! Ох, думаю, рубанет. Не рубанул, так подъехал. И говорит:
– Зря.
А потом еще раз:
– Зря. Не люблю.
Тут я его и узнала:
– Нюргун!
Думаете, он мне ответил? Поздоровался? Ага, размечтались! Махнул мечищем, словно меня и нету. Алатан-улатан! Отлетели, оторвались девять журавлиных голов! Ну, не девять, а три, и не журавлиных, а змеевых. Я с седла – хлоп! Сижу на камнях, вся горячим, липким перепачкана, и только глазами, как дура, хлопаю. Рядом змеюка дрыгается, кровь из шей хлещет. Эсех в доспехе, щитом прикрылся. Нюргун с коня прыгает…
Когда они сшиблись, земля раскололась.
Дальше – не помню.
Дальше полные мамочки.
3. Рассказ Айыы Умсур, Вышней Удаганки, старшей дочери Сиэр-тойона и Нуралдин-хотун, о великой битве Нюргуна Боотура Стремительного с Эсехом Харбыром, Хозяином Трех Теней
Ох, тошно,
Ох, больно мне!
Содрогается утроба моя,
Ноет в брюхе,
Ломит в висках!..
Когда земля вздрогнула, я сидела на кухне с мамой и Мюльдюном. Папа был очень плох, но нас он прогнал взашей. Лечение? Вон отсюда! Помощь? Вон отсюда! Уход? Вон… Хрипел с орона, куда его с трудом уложил Мюльдюн:
– Без вас сдохну! Я суров…
Любимую папину присказку оборвал кашель, рвущий грудь в клочья.
Мама его не послушалась. Алаата! Вы слышите, что я говорю? Я и сама не верю: солнечная Нуралдин-хотун отказала в подчинении своему благородному супругу Сиэр-тойону! Девять журавлиных голов? Сотня оторвалась! Тысяча! Миллион! С упорством, от которого бы и гора сточилась до корней, мама пыталась напоить папу целебным отваром. Девять трав – этот сбор я ей сама дала в конце лета. Мама поила, папа не пил. Стискивал зубы, сжимал губы, отворачивался. Наконец он оттолкнул мамину руку, расплескав остатки снадобья, и начал вставать. Вставал папа долго, мучительно, глядя мимо мамы в стену. Я все ждала, что он закричит или хотя бы застонет, но нет, он молчал. По лбу и щекам Закона-Владыки градом катился пот. Лицо посерело, как березовая труха, жилы на шее натянулись кручеными ремнями. Руки – худые, жалкие – что есть сил уперлись в края орона. Костяшки пальцев побелели. Хрустнули суставы: вот-вот сломаются…
И мама отступилась, а отец упал обратно на ложе. Дышал он тяжело, но хотя бы не задыхался. Стало ясно: если помогать отцу, добром или силой – он только хуже себе сделает. Он суров, и это он, хоть разбейся.
– Лучше его не трогать, – сказала я.
– Угу, – кивнул Мюльдюн.
Мама кусала губы. Отказаться от идеи помощи отцу – для нее это был камень, который невозможно поднять. Я думала, что мама надорвется, но она справилась.
– Кухня, – сказала я.
– Что – кухня? Что? Сколько можно – кухня?!
– Пойдем. Там тебе будет легче.
Мы ушли на кухню, все втроем. Нет, вчетвером – невидимый, бесплотный, с нами шел Юрюн. Я чувствовала на себе его взгляд. Ежилась, словно под затылком кто-то водил совиным перышком. Мы вытащили тебя, шепнула я Юрюну. Одна-единственная возможность, и мы ею воспользовались. Вытащили тебя и предали остальных. Ты смотришь на нас, даже если мне это всего лишь кажется, а мы боимся посмотреть друг на друга. Гвоздь, на котором держится семья, уцелел.
Цела ли семья?
– Сделать яичницу? – предложила мама. – Глазунью?
Отвечая на вопрос – на мой или на мамин? – пол под ногами задрожал. Поначалу это было едва заметно. В первый миг я, дурища безмозглая, даже решила: это меня трясет от усталости. Гаденько задребезжала посуда на полках. Верхнее из утиных яиц, горкой лежавших в миске на столе, качнулось. Как завороженная, я пялилась на яйцо: качается, качается, кача… Вывалилось. Подкатилось к краю стола. Упало на пол, разбилось. Всё, нет яйца. Я – теперь уже мы, мы все тупо глядели на клейкую лужицу. Посреди нее колыхался сплющенный желток.
– Убрать? – мама потянулась к тряпке. – Мне не трудно.
Вот тут земля и вздрогнула по большому счету. И еще раз. Я с размаху села на лавку, больно ударившись копчиком. С лязгом и грохотом посыпались кубки, ложки, плошки. Земля пробуждалась от векового сна, передергивала могучими плечами, готовая воспрять. Земля? Мы же на небе! На Седьмом, предпоследнем! Из улуса неслись крики. Собаки заходились визгливым брёхом. Отчаянно, словно под ножом, заржала лошадь. Если у нас тут такой кавардак – что же творится внизу?!
Закон, подумала я. Закон нарушен.
Почему молчит папа?
Мысль о том, что Закон-Владыка мертв, и теперь возможно что угодно, главным образом, плохое – о, эта ужасная мысль отрезвила меня быстрей лохани воды, вылитой на голову. Типун тебе на язык, Айыы Умсур! В папиной власти законы разумных существ. Природа ему не подвластна. Вели папа армиям: «Стой!» – и армии встанут, если папа прав. Но вели он стоять солнцу, ветру, порхающей бабочке…
Не знаю насчет солнца, но ветры и бабочки по моей части.
Толчки под ногами – потуги роженицы. Нет, удары колотушки в бубен. Лязг утвари – контрапункт бубенцов. Тоненький дребезг – звук надтреснутого хомуса. Ритм. Ловлю, разбегаюсь, ныряю в эту горную реку. У-ух! Дух захватывает. Река грохочет на крутых перекатах. Несет меня по течению. Глотаю ледяную воду. Мало! Еще! Ритм – вовне, внутри, во мне. Я – река. Берега делаются у́же, я мчусь быстрей быстрого. Ритм частит, увлекает за собой. Стремнина превращается в нить: звонкую, натянутую до отказа. Нить опасно вибрирует, нижним концом уходя в преисподние недра, а верхним – в Вышнюю Бездну Одун[82]. Пропускаю нить через все три своих души, делаю ее путеводной.
Успею!
У меня свой закон, и он не должен быть нарушен.
Когда я опрометью, спотыкаясь, вылетела на крыльцо, Мюльдюн все понял правильно – и выскочил следом:
– Я с тобой!
– Нет.
– Помогу!
– Нет.
– Я сильный!
– Сила там только все испортит. Ты не шаман. Береги маму.
«И папу,» – молча добавила я.
Времени не осталось, но белый стерх все-таки сделал круг над домом.
* * *
…там небо – черный каменный свод,
Ущербный месяц на нем
Корчится, как немой,
Который силится заговорить
И не может ни слова сказать.
Темны пути удаганок, темны и извилисты. Когда нас зовет человек или дух, мы можем не прийти вообще или идти целую вечность. Но когда зовет судьба, наши дороги становятся короче предсмертного вздоха.
Жаль, что и вздох не мгновенен.
Я летела, падала, неслась. Я