— Что ж удивляться, что к ним относятся с отвращением, если они действительно отвратительны, — говорил Аваз, а подле него сидящий Уюр в согласии с движением речи брата еле заметно кивал своей большой коротко стриженой головой. — Ведь они гордятся тем, что презираемо всеми народами, во всяком случае людьми грамотными и опытными.
— Зато ни во что не ставят чужие святыни, — присовокупил к словам брата Уюр.
— Ну… может оно и так, — провожая взглядом завиток курчавого дымы, уплывающий в черную дыру в низком круглом потолке, не спеша и как всегда с достоинством проговорил Ахсар, — а только для меня главное, чтобы в доме был хлеб, было мясо, была крупа. И если резать этих уродов или еще что, так только с тем, чтобы вернуть то, что они у таких, как я награбили.
— Но тогда…
— А я говорю: не надо ставить лошадь впереди арбы, — отозвался Баглиз, и его красивые глаза засверкали ярче прежнего. — Что смысла гоняться за вонючими мухами? Если хочешь от них избавиться, — засыпь помойную яму.
— Что же это — «помойная яма»? — усмехнулся Уюр. — Дворец их царя? И что с ним нужно сделать? Сжечь?
— Хотя бы! — жарко выдохнул Баглиз.
Уюр продолжал улыбаться:
— Но это не в наших силах. Да и не так много в том смысла. Потому что настоящая помойка — это когда люди понимают один расчет выгод, и всю-то жизнь стоят на коленях перед чувственными наслаждениями, всю жизнь. Оглянись вокруг, — разговоров только, что о еде, питье, о нарядах и гладких женщинах…
— А что плохого в красивых женщинах? — тут же отозвался Ахсар, и вытянутые узкие ноздри его орлиного носа невольно расширились.
— В красивых женщинах… — начал было Уюр.
Но Аваз перехватил слово:
— В красивых женщинах — одна благодать, если они еще и добры. Но когда они становятся прислужницами их указов, их веры, начинают слепо подсоблять их воле… Тогда жизнь в доме, где они живут, превращается в страшный сон. Тогда вот то сластолюбие и лукавство, которое в них взрастили, даже вид тех женщин меняет, даже красоту их лиц затемняет.
Дослушав брата Уюр продолжил:
— Если и удалось бы кому убить их царя и даже всех обитателей Острова перебить, — все равно на его месте вскочил бы второй такой же, покуда широка опора их идей у всех тридцати народов Хазарии, покуда каждого дитенка с самого рождения научают распознавать в мире только съедобное и приятное.
— Что же хорошего в несъедобном и неприятном? — хмыкнул Ахсар.
Братья переглянулись, но в этот момент какой-то странный слабый звук приковал к себе общее внимание. Звук этот был слишком грубым для того, чтобы принадлежать какому-нибудь животному, способному сосуществовать рядом с людьми. Но он же показался всем слишком вкрадчивым и осторожным, чтобы его мог произвести человек, решительно и просто приблизившийся к жилищу друзей. Шуршание. Шорох камешков. И наконец тоненькое покашливание. За ним голос:
— Мир этому дому!
Это был Саул — местный еврей из самых бедных, живший здесь же неподалеку в почти такой же глинобитной хижине и собиравший себе на жизнь тысячью самых различных, но вместе с тем не слишком обременительных занятий: от составления любовных снадобий до предсказания судеб.
— Можно войти? О, Баглиз, у тебя гости… Да будет вам много счастья!
После прозвучавшего приглашения войлочная завеса вздрогнула, поднялась и в низком проеме появилась согнутая худосочная фигурка в длинной неопределенного цвета рубахе, поверх которой была наброшена прямоугольная накидка. И прежде чем войлок за ее спиной опустился вновь, из темноты к огню кинулось крупное темно-пестрое насекомое — то ли бабочка, толи жук — и закружилось вокруг невысоких взметов пламени. В Итиле стояла такая теплынь, что даже с приходом ночи не становилось холодно. Ветер — нить связывающая и этот мир, и тот мир, и всех существ, — наполненный сверканием севера, был слишком занят другой землей и сюда пока еще не заявлялся.
— Мне удалось узнать, — поторопился объяснить свой приход Саул, устраиваясь на освобожденном месте возле очага, — что завтра на рынке неимущим станут раздавать по серебряной монете на дом. А, может, еще будут давать хлеб и ячмень. Но люди, которые мне это сообщили, не сказали главного, — на каком рынке будут делать эту раздачу. Вот я и пришел спросить: может, ты, Баглиз, знаешь?
Кружившее вокруг очага насекомое, напоминавшее небольшую летучую мышь, метнулось вверх и, ткнувшись пару раз в слегка потрескавшуюся глину наклонного потолка, повисло на нем темным треугольником. В угловатом молчании, захватившем недавние владения оживленной беседы, звучал нарочито беззаботный голос хозяина хижины:
— Не знаю, Саул. Может, на Персидском рынке? У большой мечети. Ахсар, налей Саулу вина.
Запустив длиннопалую волосатую руку под войлок, которым была покрыта горкой составленная чистая посуда, Асхар извлек оттуда небольшую плошку и плеснул в нее черного вина из стоявшего подле узкогорлого кувшина, протянул плошку Саулу.
— Яин несех[388]… — прошептал тот.
— Что-что?
— Я хочу сказать, — возвращая словам внятность заговорил Саул, — на Персидском рынке — вряд ли. Персидский рынок для богатых.
С потолка донесся слабый, но при том какой-то зловещий скрип, — это скрипело темное насекомое. Огромное, оно время от времени чуть раздвигало верхние крылья, а его тень, рожденная и оживленная подвижным пламенем, дергалась и билась вокруг.
— Да выгони ты эту дрянь! — воскликнул Уюр, обращаясь, как видно, к хозяину дома, но тут же сам замахал руками.
Насекомое сорвалось с потолка, заметалось, стягивая круги над огнем. И вот, как того и следовало ожидать, завлекательное пламя тонким разящим язычком хлестнуло по почти черным с желтыми пестринами крыльям, — раненый летун шлепнулся в крайние уже остывшие угли, завертелся на месте, треща крыльями, поднимая над собой облачко пепла. Бестрепетная рука Уюра тут же смахнула его в самый жар, — тот забился в предсмертном трепыхании, стих, и воздух наполнился вонью паленых перьев.
— Что же ты не пьешь? — чтобы наконец возвратить внимание новому гостю поинтересовался Баглиз. — Или вам, говорят, вера… Как их? А! Законы кашрута, вот, запрещают есть и пить в нееврейском доме. Так? Чтобы еврей никогда не сближался с неевреями. Так? А то сначала вместе за столом, потом, глядишь, породниться захотят, детей поженят…
— Не то, нет, врут все… — заулыбался, завертел головой Саул, стараясь придать возможно больше легковесности своему ответу. — У нас как говорят: не говори, что не могу есть свинину. Скажи: я могу есть свинину, но что мне остается делать, если Всевышний запретил мне это? Это я шучу.
При том он все же пригубил предложенное ему вино, но глотка, похоже, все-таки не сделал.
Разговор уж больше с прежним одушевлением не возобновлялся. Какое-то время прошло в неловких вздохах и нелепых коротких словесных всплесках. Проерзав на месте столько, сколько было необходимо для проявления учтивости, Саул наконец поднялся и, цветисто поблагодарив хозяина, странно извиваясь тощим телом, выскользнул наружу.
— И чего он приходил? — первым тронул установившуюся тишину Аваз. — Вино, вон, так и осталось…
— Я же говорил, они никогда ни в чем не роднятся с другими народами, — продолжил Баглиз. — Впрочем, мало кто хотел бы этого. Ведь где они ни появятся, всюду разрушают и уничтожают чужую веру, любые обычаи и уж, ясное дело, имущество. Они — как болезнь какая…
— Вот и настает время, — еще более оживился Аваз, — чтобы сказать себе: что выбрать — болезнь или здоровье, смерть или жизнь, спокойную здоровую жизнь или…
— Между прочим, многие считают, — вновь зашевелил крыльями своего узкого горбатого носа Ахсар, — что их не любят из зависти, из-за того, что они умнее остальных.
— Ну, это… это они сами придумали… — тихонько рассмеялся Уюр. — Потому что все их дарования сводятся к лихоимству и вымогательству. Из скольких царств их пытались выгнать! Да только какой в том смысл? Это все равно, что из одного дома блох вымели, — они перебежали в другой, других хозяев покусали, а через день-другой снова вернулись.
— Очень верно сказал, — поддержал его Баглиз. — А если… Блох, говоришь? Если этих блох в своем доме извести, так они и другим не навредят, и назад не вернутся. Мы же сами видим, как они нам ни стараются головы задурить, все больше людей начинают задумываться: отчего каган великой Хазарии не хазарского племени? Отчего без разрешения их торговцев нельзя даже рыбную лавку открыть? Отчего за один и тот же проступок их кровнику — ничего, а любого хазарина, грека, абхаза, буртаса самой лютой смерти предают? Отчего хоть и беден Саул против сородича, торгующего персидским серебром, среди нас, живущих с ним бок о бок, пожалуй, и нет его богаче?