Его зоркий и проницательный ум как будто изменил ему на этот раз; с явною непоследовательностью, – после того как он в течение многих лет ничего не жалел, чтоб привлечь на свою сторону Россию, и в то время, когда она в сущности даже не угрожала ему, только и думал о том, как бы от нее защититься – он теперь, в 1750 году, слепо доверился непрочной защите созданной им коалиции. В своих разговорах с Валори он несомненно преувеличивал ее значение, называя ее своим chef d’oeuvre’ом. Отчасти в этом отношении на него повлиял Мардефельд, возвратившийся в Берлин и назначенный в совет короля. Человек очень умный и безусловно честный, этот дипломат разделял ложный взгляд большинства своих современников на государственное устройство той страны, из которой он недавно уехал, и на ее экономическую и военную мощь. Он судил о ней по наружным признакам, и видя продажность ее чиновников, полный хаос в гражданском и военном управлении и негодность ее вождей, выводил из этого заключение, что Россия слаба и неспособна к нападению. Этим он невольно побуждал своего государя к открытому столкновению с ней, – столкновению, которого, по его словам, нечего было бояться, но которое оказалось для прусского короля роковым.
При этом, когда наступила решительная минута борьбы, той коалиции, на которую Фридрих возлагал свои надежды, уже не существовало. В европейской политике постепенно подготовлялся полный переворот: Франция возобновила ненадолго прерванную дружбу с Петербургом, а Австрия соединилась с Версалем, вопреки долгим векам вражды; картина международных отношений изменилась до неузнаваемости.
Австро-русский союз между тем становился все крепче, – несмотря на мелкие недоразумения и размолвки. Этот период истории не представляет большого интереса, и я изложу его события кратко. В ноябре 1750 года, добившись приступления Англии к австро-прусскому договору 1746 года, Бернес готовился почить на лаврах, когда на его горизонте показалась тревожная туча: Воронцов все больше входил в доверие императрицы, а Бестужев, и прежде не бывший так близок к Елизавете, как вице-канцлер, теперь перестал даже появляться на нескольких празднествах, на которые Елизавета лично рассылала приглашения. Это очень сердило канцлера; чтоб утешиться, он хотел вернуться к своим воинственным замыслам против Швеции. Но Фридрих решил ответить ему на них новой дипломатической кампанией, хотя и направленной не непосредственно против России, но все-таки сильно ей угрожавшей. Видя надвигающуюся опасность, Венский двор поспешил вернуть в Россию Претлака; этот ловкий дипломат повел дело так успешно, что «если бы прусский король получил каким-нибудь образом возможность проповедовать в этой стране Евангелие, то и тогда ему бы не поверили». И в мае 1751 года С.-Петербургский двор заявил, что он вполне удовлетворен тем оборотом, который приняли шведские дела после смерти короля, а также благими намерениями его наследника. Однако в сентябрь Претлак был в свою очередь напуган письмом, которое ему показал канцлер. Бестужев получил его от графа Гюимона, бывшего французского посланника в Генуе; француз просил разрешения приехать в Россию, чтоб «увидеть столь блестящий двор и отдать дань восхищения достоинствам государыни, пользующейся столь громкою славою во всем мире». Он мечтал познакомиться также и с министром, «заслуги и высокие качества которого выше всякой похвалы».[548] А почти одновременно в Петербург пришло послание и от Людовика XV; он возвещал Елизавете о рождении герцога Бургундского и говорил о своих «чувствах дружбы, которые ее императорскому величеству (титул стоял полностью) хорошо известны и остаются неизменными до сих пор».[549] Совпадение было очень знаменательно и вряд ли случайно. По-видимому, эти письма были первым неуверенным шагом Франции по пути к сближению с Россией. Но на этот раз попытка не удалась. В Версале сделали двойную ошибку: во-первых, направили Гюимона к Бестужеву, во-вторых, поручили написать письмо этому неопытному дипломату. Посоветовавшись со своим другом Претлаком, канцлер приказал одному из своих секретарей дать ему следующий весьма нелюбезный ответ: «Его сиятельство поручил мне сообщить г. Гюимону, что въезд в империю всегда открыт для всякого честного человека… По-видимому, г. Гюимон дал себе напрасный труд написать вышеупомянутое письмо, чтоб получить разрешение ее величества нашей августейшей государыни и императрицы, титулом которой г. Гюимону не следовало бы пренебрегать, так как сам король, его государь, и все другие дворы никогда не отказывают в нем нашей всемилостивейшей государыне».[550]
В начале 1752 года Претлак нашел, что дела его двора обстоят настолько блестяще, что он имеет право просить о своем отозвании, так как «пять зим, проведенных в России, составляют эпоху не только для здоровья, но и для всей последующей жизни порядочного человека». Однако его задержали двусмысленные переговоры между Бестужевым и преемником Гиндфорда Гюи-Диккенсом. Бестужев вернулся к своей прежней мысли содержать русские войска на субсидии тех, кто согласится их платить; Венский двор отверг его предложение, и он обратился в Лондон. На это последовал предварительный запрос герцога Ньюкестля: «С какою целью нам предлагают эти войска?» Гюи-Диккенс, которого Претлак осаждал вопросами, поверил ему по секрету: «Английский двор желает знать, согласится ли Россия в случае необходимости двинуть свои отряд в империю, чтобы поддержать и облегчить выбор римского короля». «Но они с ума сошли в Лондоне!» – воскликнул Претлак. И ему удалось убедить Гюи-Диккенса, «достаточно благоразумного для англичан», не говорить об этом ни слова канцлеру.[551]
Но в ноябре 1752 года Претлака ждала новая тревога из-за известного нам дела о двенадцати тысячах червонцев, растраченных Бестужевым из государственных сумм, и из-за необходимости прийти ему на помощь. Эта неприятная история совпала как раз с угрозами Фридриха на Гродненском сейме. Венский двор собирался требовать признания casus foederis против прусского короля ввиду того, что его министр открыто говорил о его намерении захватить польские владения саксонского короля. И обещав канцлеру, что его выведут из его финансовых затруднений, Претлак мог зато отправить в Вену курьера с известием, что casus foederis будет признано Россией, если только другие союзники Саксонии не откажутся исполнить по отношению к ней своего долга. Гюи-Диккенс получил, правда, инструкцию не поддерживать Венский двор в Петербурге. Но это было выражение личной политики Ньюкестля, – и английский посол не скрывал, что не одобряет ее, находя, что она противоречит естественным интересам его родины, и обещал не предпринимать ни шагу, не посоветовавшись с представителем Австрии.[552]
Под внушением посла Марии-Терезии в Лондоне, графа Коллоредо, вопрос о субсидиях, о которых хлопотал русский канцлер, принял в 1753 году новый оборот. В июле С.-Петербургский двор заявил Англии, что будет смотреть на нападение Фридриха на Ганноверские земли как на повод к вооруженному вмешательству России. В ответ на это Георг II, вместе со своим Ганноверским министром Мюнхгаузеном и Картеретом, выразил готовность согласиться на предложение Бестужева, имея теперь в виду цели, очень далекие от избрания римского короля. Тогда Фридрих опять взялся за свою игру, которая еще недавно так удалась ему в вопросе о Швеции: он начал с того, что забил преувеличенную тревогу, требуя от Версальского двора новых деклараций, чтоб хорошенько напугать англичан, а кончил выражением глубокого равнодушия к переговорам, которые велись между Лондоном и Петербургом; все равно, они ни к чему не приведут, потому что русские и англичане никогда не столкуются насчет размеров субсидии. Да и Франции всегда успеет вмешаться в дело.[553]
Прозорливость, свойственная гению, не подсказала Фридриху, что Франции действительно готовилась в это время вмешаться в его борьбу с Россией, но только далеко не с теми намерениями, каких он от нее ждал.
Глава 3
Коалиция против Фридриха
I. Первые неуверенные шагиИсторики до сих пор не решили вопроса, которая из двух стран – Россия или Франция – сделала первый шаг к сближению накануне Семилетней войны. Спор об этом возник среди дипломатов еще в 1757 году, и кто из них прав, сказать довольно трудно, если принимать в соображение все неудавшиеся и несерьезные попытки к примирению, вроде поездки Воронцова во Францию или намерения Гюимона посетить Петербург. Но в смысле дипломатической инициативы первенство, по-видимому, принадлежит России. И это вполне естественно: до 1755 года французская политика, стоявшая в зависимости от Фридриха, не была свободна в своих начинаниях. А прусский король мог согласиться на примирение Версаля с Петербургом лишь при условии быть посредником между ними; условие же это, после 1750 года, сделалось неосуществимым. И тогда Фридрих, как мы это увидим ниже, начал упорно и настойчиво хлопотать о том, чтобы не допустить и тени сближения между обоими дворами. Сам Бестужев шел, впрочем, на это сближение довольно туго. Но начиная с 1751 года Елизавета или, вернее, ее новый фаворит Иван Шувалов стали проводить личную политику, которая по целому ряду причин – и частных, и общих – была враждебна политике канцлера. Это новое течение при Русском дворе, сочувственное Франции, и приняло ряд мер, которые могли сбить некоторых историков с толку ввиду личности агента, принимавшего в них первоначально участие. Это был простой коммерсант, по собственным делам часто разъезжавший между Парижем и Петербургом; звали его Мишель. Он был француз, но родился в России, куда Петр Великий привез в 1717 году его отца, рабочего с суконной фабрики из Руана; сойдясь с Шуваловыми и Воронцовыми, Мишель проник через них в дипломатические круги в качестве агента новой придворной партии, состоявшей из фаворита, вице-канцлера и их родственников и друзей.