Замолчал. В своей библиотечной позе замер: руки на столе шалашиком, и бородой аккуратно подстриженной в круглую лопатку, туда-сюда о переплетенные пальцы.
Может быть, и не надо было им этого всего. Но не совсем обычные студенты.
Котя мрачно тянул пиво. Узелком на лбу надулась у него жила, от думанья:
– Что ж, тогда и делать ничего нельзя? Только наблюдать?
– Всякий истинный путь очень труден, – подбородком в руки отвечал Варсонофьев. – Да почти и незрим.
– А на войну идти – правильно? – очнулся Котя.
– Должен сказать, что – да! – определённо, похвалительно кивнул Варсонофьев.
– А – почему? Кто это может знать? – заупрямился Котя, хотя бумага-то уже была у него в кармане. – Откуда это доступно?
Все десять пальцев развёл Варсонофьев честно, как с равными:
– Доказать не могу. Но чувствую. Когда трубит труба – мужчина должен быть мужчиной. Хотя бы – для самого себя. Это тоже неисповедимо. Зачем-то надо, чтобы России не перешибли хребет. И для этого молодые люди должны идти на войну.
А Саня этого последнего как и не слышал. Он вот что понял: путь или мост должен оказаться незрим. Зрим, да мало кому. А иначе человечество давно б уже по тому мосту…
– А справедливость? – зацепился он всё-таки, вот тут было не досказано. – Разве справедливость – не достаточный принцип построения общества?
– Да! – повернул к нему Варсонофьев светящихся две пещеры. – Но опять-таки не своя, которую б мы измыслили для удобного земного рая. А та справедливость, дух которой существует до нас, без нас и сам по себе. А нам её надо — угадать!
Шумно-шумно Котя выдохнул:
– Всё у вас загадки, Пал Иваныч, да всё трудные. Вы б легче какую-нибудь.
Павел Иваныч поиграл губами лукаво:
– Ну, вот какую. Кабы встал – я б до неба достал; кабы руки да ноги – я б вора связал; кабы рот да глаза – я бы всё рассказал.
– Не-ет, Павел Иванович, – шутил уже немного и опьяневший и довольный одобрением Костя, и хвостом воблы постукивал по тарелке. – Главный вопрос, я чувствую, главный – мы так и упустим вам задать А потом на войне будем жалеть.
Смягчился Варсонофьев к улыбке, к отдыху:
– А на главные вопросы – и ответы круговые. На главный вопрос и никто никогда не ответит.
Коротка разгадка, да семь вёрст правды в ней
43
Повадки Чернеги. – Фельдфебель ведёт батарею. – Ночной выход к Шлаге-М. – Самостийный разворот на оборону. – Пропуск отступающих. – А кто не вышел – тому не выйти.Отца родного чуть помнил Терентий Чернега, воспитывала его мачеха пóконец рук, потом и отчим пришёл, а Терентий ушёл, – не много он от них набрался. И в двухклассном сельском училище и в одноклассной торговой школе тоже не богато подобрал. Да ученье и книги тому ни к чему, у кого на жизнь глаза и уши правильные. Когда надо, оборотистым смыслом своим Чернега легко поспевал за разговором образованных, хоть бы вот и офицеров.
Слышал Чернега, как командир бригады полковник Христинич разговаривал с командиром батареи подполковником Венецким о делах вообще в артиллерии: как у нас пустая трата тяги и простой пушек из-за того, что восемь орудий в батарее, а у немца – шесть или четыре, а перестроить шесть восьмиорудийных в восемь шестиорудийных – нет у казны денег, дешевле пушки возить, не стреляя; и как командиры батарей погрязли в батарейном хозяйстве, в содержании да чистке запасного имущества, так что некогда стрелять, некогда боевых наставлений читать, да и они-то все устаревшие, а новое последнее – и до рук не дошло, война.
Тем более утвердился Чернега, что если кто в артиллерии что и значит – это фельдфебель! – на ком же то хозяйство?
На действительной прослужил Чернега от хоботного до первого номера и до начальника орудия. А на войну теперь в первый же день призванный, в третий день представленный в Смоленск, попался на глаза полковнику Христиничу, тот посмотрел мимоходом седо-мохнато и сказал Венецкому:
– Такого молодца грех унтером держать, поставьте его фельдфебелем!
Это он правильно догадался, про себя Чернега знал, что будет фельдфебель отменный. А узнав подполковника Венецкого, ещё раз догадался, что не во всякую батарею Христинич бы стал и фельдфебеля советовать. Венецкий знал свои прицелы, трубки, дистанции, а барин был нежный, с солдатами объяснялся извинчиво, команду подавал просительно, – и не было бы в батарее единого сжатого кулака, если б не назначили Чернегу фельдфебелем. И с первого же зыка-рокота природнился он к новой должности, и вся батарея разом признала его. А по такой войне, какая пошла, кто ж и был в батарее главный, как не фельдфебель? Две недели пушки не снимались с передков, не занимали позиций, и были в головах господ офицеров боевые наставления или нет – это не влияло нисколько. Ещё показывали они, по какой дороге двигаться, так это и так было ясно по общей дивизионной колонне; ещё – донесенья писали. А вёл батарею, кормил-поил батарею, размещал на ночёвки, за лошадьми следил, снаряды оберегал – Чернега, и вся батарея признала его главным человеком, и лошади ушами вели, что он их понимает. (Да лошади-то всегда отзывались Чернеге с первого при-хлопа по шее. Ох, он их знал-перезнал, покупал-продавал – не для барыша, из задора! Страстовал Чернега по лошадям больше, чем по бабам.)
Терентий переносил на плече шестиведерный бочонок с квашеной капустой, гнул подковы, гривенники, выколачивал молотом на ярмарках – всё, как мериться любили на Руси от лишних досугов и лишней силы. Он и сам был как бочонок. Ростом не добрал, но на силе это не отозвалось. Да всю-то силу, кроме пожара да подтопа, почитай никогда не приходилось ему и пускать. Вполсилы доставалось ему в жизни всё, чего он хотел, – потому что и умений, и ремёсл много знал, ремесло не коромысло, плеча не гнетёт, а своеродную поберегал на запас. И вот теперь на войне Чернега тоже ещё всей силы не показывал, обходилось и так, командовал он вполдрёма-вполсмеха: война ворвалась совсем не к ляду, в тридцать два года, в сок, и, как всегда кажется, на самом захватном месте. Так протолкаться бы её, не повредя себя.
Но когда середь ночи подняли по тревоге, и то томленье безвестности, безлюдности, капкана, накоплявшееся в солдатских грудях всю неделю, прорвалось теперь ясным приказом, нет, разрешением: «айда, ребята, наутёк!» – Чернега в два толчка сердца разрешил всю силу, какая таилась в нём, и кинулся к подполковнику:
– Ваше выс-родие, только скажите: что надо?
Подполковник Венецкий при свечке, в палатке, схватился за узластое предплечье фельдфебеля:
– Через вот эту речушку надо бы, Чернега! – и, белый локончик на лбу, по карте на раскладной походной койке, оставляемой теперь тут навек, показал быстрей обычного, не мямля: – …чтоб нам на шоссе не выходить, крюка не давать, и там вообще немцы, а вот здесь на речушке какой-то мост, может, повреждён, может сгнил, подходы к нему болотистые – а нам бы вот перейти! Десять вёрст сбережём, и немца минуем, и сразу вот на этот перешеечек, Шлагу-М.
По карте мудрость не столь велика. Зелёное, чёрное, голубое, озёра-озёра-озёра, ног не протащить, это всё Чернега круглыми глазами быстро вбирал, тем быстрей, чем надо было, – а всё-таки зацепило его:
– Шлага-эм, это что такое?
Шляга – молот большой, а по-польски «шлаг трафи» – сдохни, удар бы тебя хватил…
– Очевидно, так плотина называется – или мельничная, или от деревни Меркен. Но Меркен мы обойдём тогда, а Шлагу-М не обойти. Только кто Шлагу-М перейдёт – тот будет жив, а здесь…
А здесь – мы и не будем! И тож у плечика, да чтоб не раздавить, привзял Чернега подполковника:
– Ваш’ выс-благородь, сосватано! Шлите только офицеров по маршруту, а мы всей упрягой возьмёмся!
– И… снаряды… ты понимаешь, Чернега?..
– Да неужель не понимаю! – выскакивал Чернега из палатки. – Лучше руки отвинтим, бросим – а снаряды возьмём. Доколыхаем как бабьи груши!
Вот и настал пожар-подтоп, даже выше захлёстывало, и в такие минуты нет у офицера рук, а руки – у фельдфебеля! У них только покашливание с извинкой, за двести лет заминаются, – а ну-ка их на … однажды пошлют? Вот задумал бы Чернега снарядов не взять – хоть сто раз приказывайте, а покинули б. Но печёт Чернегу, что – мало снарядов, а каждый снаряд пять солдатских голов спасает, если не двадцать.
И – зарычал Чернега на своих львино, перекрывая все другие команды, ропот, ржанье и лязг. Знала батарея своего фельдфебеля, но ещё и не знала, до этой ночи не было войны! Рык этот львиный всем передавал, чтобы теперь ни одна поджилка не проленилась, что если лошади откажут – пушки на себе понесём. (Рык-то рык, а и с приглушью: в ночь далеко разносится, не проведали б немцы, что мы стронули и куда пошли.)
И – завертелась невзгодою погожая тихая ночь, после оброна месяца с одними только звёзданьками. Не объявлялось, а быстрый слух разнёсся и усвоился всеми без отказу: где-то есть мост, и на тот мост надо спешить, а снимут его – мы пропали. Без задышки бегал Чернега вдоль колонны вперёд-назад и поспевал везде разобраться. Гнулись и тянули как против косого дождя, как под обстрелом – не передыхая. Полевая дорога кривуляла и перекрещивалась, на развилках от офицерской разведки ждали маяки. Ближе к речке у Чернеги была своя разведка: ногой дознаться, где топко и насколько. Поработали и до моста: заминались, топли, перепрягали выносы, брали урывом, все подхватывая. И на мосту поработали: на последнем хуторе разобрали сарай – и потом в темноте меняли брёвна, достраивали мост. И лошадей поили. И после моста долго тянулись низинкой, как бы не встрять, ещё перепрягали. А там – крутенько пошло наверх, и опять подпрягали, толкали – и взъехали наконец на твёрдое. Вот война: в полуночи перебуженные, чего днём осилить нельзя – одолели ночью. А за тем и вся краткая ночь прошла. Оставив мосток и прорытую тёмную дорогу остальному дивизиону, их батарея уже на освете, прикрываясь справа лесной полосой, беззвучно потянула к шоссе. Никто не стрелял, никто не пересекал им дорогу, отпалились за прошлые дни. Простояла тихая ночь, как будто нет войны.