На кухне грелись все и видели, кто и чем питался – как при этом не могли возникнуть раздражение и зависть? Здесь же находились и маленькие дети. Будучи, как и прочие, голодными, они смотрели, как кормят других людей[1215]. Им не все можно было объяснить, они не всегда способны были понять, что им положено, а что нет. Они смотрели, надеясь, что им что-то перепадет – и еще много другого, тягостного, постыдного случалось на этих блокадных коммунальных кухнях. Одна из девочек, переживших войну, позднее вспоминала, как варили в кастрюле суп из принесенного матерью стакана гороха: «А соседка учуяла наверху, и она прибежала: „Девочки…горох готов“». И несколько раз она приходила, ожидая, что ее угостят. Наверное, и эта соседка когда-то делилась с ними или была их хорошей знакомой – но люди испытывали такой голод, что отдать еду теперь не могли: «Когда эта Надька ушла, мы набросились на него, естественно, и говорили: „Как хорошо, что она пришла. Он у нас хоть разварился“»[1216].
Самые горькие истории – о том, как соседи обворовывали попавших под их опеку сирот и тем самым обрекали их на смерть. Едва ли это всегда было обдуманным расчетливым шагом – но логика корысти, когда детей брали к себе только потому, что у них имелись «карточки», неизбежно вела именно к такому концу.
«Соседи вынесли к себе из нашего дома все, что могли унести. Они же взяли меня к себе, но весной перестали давать еду, и я у них в огороде ел всякую траву. Однажды услышал, как хозяин сказал своей жене, чтобы она не давала мне ничего, т. к. „он должен умереть"», – сообщал позднее один из воспитанников детского дома[1217]. Ему чудом удалось спастись. Он ушел к другим соседям и те отдали его в приют. Расскажем и еще об одной истории. Она описана в дневнике М. В. Машковой. Полугодовалый мальчик, несколько дней сидевший у трупа бабушки, был принят на иждивение семьей дворника. На этой трагедии решили поживиться. У погибших родных мальчика взяли «карточки» и поэтому «не торопились с оглаской и похоронами». Ребенок, похоже, их не очень интересовал: «Обовшивел, высох, получил тяжелые пролежни»[1218].
В том, что младенцы-сироты оказались в таких условиях, не всегда проявлялся жестокий умысел. Где достать необходимое для вскармливания молоко, как избавиться от вшей, ставших бичом всех горожан? Где выстирать пеленки, если нет ни воды, ни дров? И смирялись с блокадным бытом, как с неизбежным злом, как постепенно смирялись и с другими, недопустимыми ранее отступлениями от обычной этики. Безразличие и апатия были спутниками «смертного времени». У таких историй мало свидетелей, но и случайными их назвать нельзя. Ради куска хлеба были готовы на все, и это происходило не только тогда, когда речь шла о детях. Ребенок доверчив, не умеет за себя постоять, и велико искушение воспользоваться его наивностью и беспомощностью, когда голод выворачивает человека наизнанку.
За закрытой дверью отнимают еду у младенца, а кому он скажет о своих страданиях?
4
С каждым месяцем все больше и больше обнаруживалось слабых и опустившихся людей – как им всем помочь? И клеймо блокады отпечатывалось даже на лицах дворников, чьи места считались «хлебными» – не все ведь воровали. И. С. Глазунов рассказывал, что члены его семьи, пытаясь похоронить бабушку, просили «толстую до войны, а теперь не узнаваемо тощую как скелет, добрую тетю Шуру, дворничиху взять вместо 350 граммов хлеба 200». Добавили еще 100 руб. – и «лишь после долгих уговоров она согласилась»[1219]. Д. С. Лихачев вспоминал, как стал отказываться дворник, помогавший ему ранее, носить дрова[1220]. И даже в цензурованном биографическом очерке 1940-х гг. было отмечено, что не хотел дворник идти с дружинницей в «выморочные» квартиры, хотя это являлось его долгом[1221]. Ломались и они, как надеялись, более стойкие, под свинцовой тяжестью блокады.
Окончательно ли в «смертное время» изгладились следы дружеского общения живших рядом людей? Нет. В рутине блокадного прозябания они не всегда различимы, но там, где человек находился на пороге смерти, где его участь вызывала неизменное чувство жалости — там милосердие иногда оказывалось выше черствости и своекорыстных расчетов.
Первое движение – самое благородное. Дошедшие до последней черты люди, невзирая на стыд, стучались в любые двери, просили, плакали, умоляли. И застигнутые врасплох соседи, такие же истощенные, не всегда готовые поделиться с другими, старались что-то им дать, пусть и немного. А нередко и прямо предлагали помощь без просьб – ни отвернуться, ни пройти мимо не могли. Соседка В. Кулябко, узнав, что у него мало еды, принесла ему 300 гр. хлеба и пачку риса-сечки. «Недалекий, но добрый она человек», – записал В. Кулябко в дневнике 17 сентября 1941 г.[1222].
Сколько же держалось на этих «недалеких» людях, жалостливых, не умеющих ловко увернуться от просящего взгляда и тут же, в первую минуту, растерянно ищущих, чем бы помочь! Могут возразить, что в сентябре 1941 г. и голода еще не было – но ведь то же мы наблюдаем и позднее. «Все было. И с соседями сухарями делились – последний кусок пополам, а видит, плохо человеку, так и совсем все отдаст», – вспоминала Р. В. Машукова[1223]. Это не патетический возглас, обычный для блокадников, говорящих о прошлом и желающих видеть его в нарочито облагороженном виде. Вот история «выморочной» квартиры: умерла женщина, ее муж, обессилевший от голода, лежит рядом с ней и не может отодвинуться. Описание соседки, помогавшей ему, нескладно и прерывисто – это верный признак испытанной ею горечи и волнения: «И вот мама следила, чтобы огонек был, чтобы он лежал, то… кипяточек разогревала и горячий ему поила»[1224]. Чувство жалости многое объясняет и в поступках другой блокадницы. К ней в квартиру вселили из разбомбленного дома женщину с двумя детьми – и по сбивчивому рассказу мы отчасти поймем, почему оказывалось неистребимым милосердие: «Три года мальчонка был и девчушечка еще, совсем маленькая девчушечка… Я вот начинаю печь эти штучки [лепешки из овса. – С. Я.], он придет в комнату, смотрит: „Пети, пети“– лепешку так называет, и вот я ему эти лепешки, лепешки и этого мальчонку тоже подкармливала. Просто я прямо не могла…»[1225].
5
А. А. Вострова рассказывала о соседке, которая не имела сил встать. Как же ее бросить, ведь для нее это означает смерть – «мы выкупили хлеб, приносили ей, ухаживали за ней»[1226]. Другая блокадница купила 1 кг белой муки «для своих умирающих соседок»[1227]. Те когда-то спасли и ее, но ведь можно было этим и пренебречь – кто в блокаду жил по бухгалтерским книгам, четко определяющим приход и расход? И когда Т. И. Сахарова упала в обморок от недоедания в школе, мальчик, учившийся с ней, сообщил об этом матери-дворнику и та помогла: «Она пришла, позвала меня к себе… и дала целую тарелку щей из хряпы»[1228].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});