А сердце отцовское не хотело мириться, ездил из части в часть, как военный корреспондент «Правды», наводил справки. За это время Южный фронт стал Кавказским, затем Юго-Восточным и вот снова Южным...
В мае сидел как-то в редакции, правил какой-то материал, и тут в комнату зашел молодой кремлевский курсант в длинной кавалерийской шинели: «Вы — товарищ Серафимович? Пожалуйста, вам письмо. Расписки не надо...»
Писал Ленин.
«Дорогой товарищ!
Сестра только что передала мне о страшном несчастье, которое на Вас обрушилось. Позвольте мне крепко, крепко пожать Вам руку и пожелать бодрости и твердости духа. Я крайне сожалею, что мне не удалось осуществить свое желание почаще видеться и поближе познакомиться с Вами. Но Ваши произведения и рассказы сестры внушили мне глубокую симпатию к Вам, и мне очень хочется сказать Вам, как нужна рабочим и всем нам Ваша работа и как необходима для Вас твердость теперь, чтобы перебороть тяжелое настроение и заставить себя вернуться к работе. Простите, что пишу наскоро. Еще раз крепко, крепко жму руку.
Ваш Ленин[47].
Конечно, следовало именно перебороть, как можно больше работать, быть в человеческой гуще, чтобы вовсе не растрескалось здоровье, не подавила тоска. Но он еще не примирялся с потерей сына, желание найти какие-то следы, хотя бы подробности гибели, могилу, гоняло его по местам недавних боев.
В начале августа был в Пятигорске, на чеченском съезде, сидел в президиуме с Дмитрием Фурмановым, совсем еще молодым комиссаром и репортером, жаловался на непорядки в учете политкадров, просил навести справки по всему Кавказскому фронту, по линии политотдела. А через две недели уже тянулся в слецвагоне РВС на Украину: из Харькова сообщили, что передвижная труппа здесь готовит постановку его революционной пьесы «Марьяна». Сведения из Харькова были как нельзя кстати: с одной стороны, важна была сама по себе постановка (московские режиссеры и некоторые актеры отказывались ставить эту пьесу-агитку, как они ее называли), с другой — опять-таки была возможность поспрашивать о сыне.
3 сентября 1920 года — премьера «Марьяны» на Южном фронте. Сидел в первом ряду, получил хороший отзыв от самого Гусева, члена РВС. Человек из старой интеллигентной семьи, ростовчанин, кривить душой не стал бы. Посоветовал заняться особо «темой Махно», весьма и весьма горячей, актуальной в данное время. Махно этот — тип: ни дня не был, так сказать, белогвардейцем, числится даже красным командиром, но постоянно сидит в крестьянской, эсеровской оппозиции, а наставники у него черт знает откуда... Эсеры, анархисты, всякая дрянь!
— Поезжайте к Миронову во 2-ю Конную, там сейчас основной театр действий против Махно, — сказал Гусев в антракте.
— К какому Миронову? — с горячностью спросил Серафимович, еще не веря, что назван не какой-то однофамилец, а именно тот, тот Миронов. — Он здесь?
— Да. Недавно приехал из Ростова, принял командование в нашей Конармии, — сказал Гусев. — Штаб в Апостолово, поезжайте.
К Днепру выезжала на днях труппа Харьковского агитпропа, везли пьесу «Марат» Шиллера и свежую пьесу «Марьяна».
Узловую станцию Синельниково проехали ночью, а утром, выйдя за кипятком на щербатый перрон в Славгороде, вдруг увидел при ярком солнце многокрасочный плакат, наклеенный на стенку их вагона. Под красным флагом летит черноусый всадник с занесенной шашкой над удирающим худосочным Врангелем в белой черкеске и бурке с черным, вороньим крылом. Поверху голенастыми литерами надпись: «ЕДЕТ МИРОНОВ — БИТЬ БАРОНОВ!» Черты лица в профиль схвачены верно, он — Филипп Кузьмич! «Когда, интересно, наклеили? — подумал Серафимович. — Неужели с самого Харькова еду под этим лозунгом и — не догадываюсь?..» Побежал в политотдельский вагон, в котором ехали новые сотрудники к Миронову, попросил десяток таких плакатов для себя лично, на случай встречи с земляками-конармейцами.
У нас их целая кипа, пудов пять, не меньше, — сказал маленький, кудряво взъерошенный человек в очках, — Пожалуйста, мы не жадные!
Серафимович пригляделся человек был явно знакомый, виделись с ним, кажется, под Бутурлиновкой, в штабе Хвесина. Загорелась слабая надежда в душе: разузнать что-нибудь о сыне. Схватил молодого политотдельца за руку: Послушайте, ведь мы, кажется, знакомы? Вы -Аврам... м м... забыл только фамилию, простите! Помните, под Бутурлиновкой, в прошлом году, я тогда приезжал в экспедиционный корпус! Да, вспомнил! Ваша фамилия — Гуманист?
— Помню вас, — сказал маленький, всклокоченный человек со смуглыми пальцами наборщика. — Действительно, встречались мы на совещании у Розалии Самойловны, и ваш сын тоже... Кстати, где он теперь?
— В том-то и дело... — развел руками Серафимович. — В том-то и дело, что с расформированием корпуса он как-то исчез, непонятно, знаете, пропал из виду и, кажется, навсегда! Розалия Самойловна, она так его любила, помогала всегда в работе, считала своим воспитанником, но даже она ничего не может о нем сказать! Все так осложнилось во время мамонтовского рейда, — свесил голову Серафимович. — А вы как?
— Тоже было всякое, — сказал Гуманист, махнув рукой. — Откомандировали сначала в группу товарища Пархоменко на разгром мятежа Григорьева. Ну, помните, летом прошлого года? А тут этот подлый Махно! Он же был «красным комбригом», а потом расстрелял всех наших!.. Едва спасся, знаете...
Беседу их наблюдала из угла вагона статная, подбористая женщина в легкой кожанке и короткой юбочке защитного цвета, с подрезанными черными волосами. Щеки ее постоянно цвели нездоровым, горячечным румянцем чахотки; в глазах — немое, самопожирающее пылание. Подошла к Серафимовичу, подала сухую, горячую руку, назвалась Стариковой, москвичкой, работавшей ранее в Царицыне, а теперь назначенной в инструкторский отдел Реввоенсовета 2-й Конной. И насмешливо кивнула в сторону своего незавидного по наружности спутника:
— Вы, товарищ Серафимович, напрасно интересуетесь у Аврама о его прошлом! Он с перепугу все перезабыл, даже не знает путем, как ему удалось выпутаться из лап Махно и одесского жулика Мишки Левчика, когда они всех коммунистов в штабе постреляли! Тут запутанная история, товарищ писатель. Вам бы ею и заняться, хорошая книжка могла б получиться!
Серафимович поежился от свирепого вида молодой женщины, определил мельком, что Гуманисту очень обидными показались ее слова, но Аврам лишь подавленно вздохнул и просяще оглянулся в ее сторону:
— Ну к чему вы все это говорите, товарищ Старикова? Я же давал подробные сведения самому Гусеву о штабе Махно... Просто не понимаю такого вашего пристрастия, Тая.
— Да вот и я тоже не понимаю кое-чего, — мстительно сказала Старикова, и Серафимовичу показалось, что женщина при этих словах даже скрипнула зубами.
— Да, такие вот наши дела, — вздохнул Серафимович, чтобы загасить назревающую размолвку меж молодыми людьми. — А я думал, что какие-то следы все же найду либо на Дону, либо здесь, на недавнем пути 1-й Конной... Но, как видно, напрасны мои надежды.
— Точно знаю лишь одно, — сказал Гуманист. — Что из корпуса его перевели в 6-ю дивизию. Потом, слышно, вызывали в Козлов, в политотдел фронта, но это из частных разговоров. А вообще я бы тоже хотел с ним встретиться...
Он услужливо отобрал десяток плакатов с броской шапкой «Едет Миронов — бить баронов!», скатал в трубочку и передал Серафимовичу. Даже проводил к выходу и в тамбуре, придержав за руку, сообщил, как заговорщик:
— А этой Стариковой... особо-то не доверяйте, она с завихрением, знаете ли! Дочурка у нее в Москве, у чужих людей, вот она и срывается иногда... К тому же и болезнь. Туберкулез, говорят, открытая форма.
Помог Серафимовичу сойти на высокой подножке, уважая возраст заезжего писателя и корреспондента центральной газеты.
«Никаких следов... — снова подумал Серафимович о сыне, пропавшем, как видно, навсегда. — Странно, очень странно все это, и тем не менее ничего не поделаешь — война, неразбериха...»
В Александровске вся группа агитпропа задерживалась на три дня: давали спектакли для красноармейцев 13-й армии. Серафимович не вытерпел, на вторые сутки уехал дальше, на Никополь и Апостолово.
Миронов обрадовался приезду старого друга и покровителя, был весел необычайно, и Серафимович не без тревоги заметил какой-то нездоровый горячечный блеск в его запавших глазах. «Тоже стареет казачок, переутомлен жизнью... подумалось. А ведь какой кремень был, сколько силушки в жилушках таил в молодые года!.. Ах, Филипп Кузьмич, милый ты мой! Ну вот, даже и слезы навернулись в глазах — это уж никуда!»
— Какими судьбами?! — кричал Миронов и обнимал, тискал станичника.
А вот видишь, Филипп Кузьмич: дела, командировки, и вдруг вижу: плакат на моем вагоне! «Едет Миронов — бить баронов!» Ну, ты посмотри! Увидал, дай, думаю, завезу самолично! — Серафимович отчего-то перенял эту запальчивую, несколько наигранную веселость от земляка, искал в ней спасения от недавней глухой тоски, все еще дававшей себя знать. — Посмотри, как нарисовали! И, говорят, по всей России такие плакаты нынче, по всем воинским маршрутам!