В те годы был изобретен специальный термин для этого метода — пропедевтический. Я совестился спросить, что обозначает это слово, и до сих пор так и не удосужился выяснить его подлинный смысл,
Однако суть его состояла в том, что мысль, требующая научного доказательства, внушалась полуцирковым способом.
На урок геометрии я приходил к своим фабзайчатам, груженный обрезками фанеры. Эти обрезки — наглядные пособия — подвешивались на стене у доски, я дергал их, как фокусник, за ниточки, и получалось, что большой фанерный квадрат, громоздившийся на гипотенузе, распадался на два меньших квадрата, расположенных на катетах.
Проделывал я это с необыкновенной ловкостью, не поначалу мне чудилось, что в углу моего класса беззвучно рыдает старый грек Пифагор.
Сколько раз, уже много позднее, мне пытались внушать все тем же пропедевтическим методом истины, несравненно более спорные, чем бессмертная Пифагорова теорема!
В ФЗУ я работал недолго. Вряд ли кто-нибудь из моих учеников запомнил меня: ничему серьезному я научить их не мог.
Но они-то, эти бесшабашные мальчики и девочки, обучили меня одному: желанию быть понятым. Когда входишь в класс, где за партами сидят сорок оголодавших от невежества ребят, разевающих на тебя свои шумные галочьи рты, ты не можешь позволить себе подлой роскоши быть непонятым!
В ФЗУ мне уплатили первую зарплату — шестьсот рублей. Это было в два-три раза больше, чем я проживал до сих пор в месячный срок.
Старик шофер, преподававший ребятам автомобильную езду в моих группах, получал в кассе деньги вслед за мной. Увидев мое глупое от счастья лицо, когда я рассовывал бумажки по карманам, шофер сказал:
— Есть к вам разговор, товарищ преподаватель.
Я подождал его у входа, полагая, что разговор пойдет о наших учениках: бывало, что мы с ним помогали друг другу. Старика ребята любили; он ездил еще на первых автомобилях в России, был гонщиком, служил шофером у кого-то из великих князей. С князем они не поладили: выпивши у царя в Зимнем дворце, князь пытался сесть за баранку в состоянии алкогольного опьянения. Степан Иванович этого баловства терпеть не мог. Сперва он уговаривал князя по-хорошему, а потом, не сдержавшись, обложил его матерными словами. Князь очень расстроились, тоже психанули, и произошла между ними непоправимая размолвка.
— И уже того уважения, — рассказывал Степан Иванович, — у нас не стало. И я подал на расчет. А тут как раз и Февральская революция.
— И больше вы его не встречали? — спрашивали ребята.
— Врать не буду, не встречал.
Глядя на Степана Ивановича, я не сомневался в правдивости его рассказа. Он был человек самостоятельный — есть такое слово в народе. Что же касается великого князя, то, черт его знает, разные, вероятно, случались великие князья. Написал же один из них: «Умер, бедняга, в больнице военной» — тоже нетипично для семьи Романовых.
Дождавшись Степана Ивановича у входа, я пошел с ним через Лавру на Старо-Невский.
— Выпьем пивка? — предложил старик.
Мы зашли в «культурную» пивную, — так она официально называлась. Старик заказал пару пива — здесь подавали его с моченым горохом и с густо посоленными крохотными сушками.
Пиво я не любил, но из уважения к Степану Ивановичу потягивал его медленно и солидно.
— Глупостей много, — сказал вдруг старик. — Почему именно «культурная» пивная? Значит, если я здесь нарежусь, то я кто? Та же буду свинья. Это знаете кто придумал? Деревенский мужик. Он прикатил в город, и ему охота срочно откреститься от своей темноты. Вот он и пошел называть по-новому: культурная парикмахерская, культурный сортир. Прислонил серьезное слово к дерьму — и рад.
Я ответил что-то в том духе, что тяга к образованию, к культуре — явление положительное. Степан Иванович вежливо кивал, но слушал без всякого интереса. На середине какой-то фразы он внезапно перебил меня:
— Покуда не женились и деньжата завелись, надо вам построить костюм.
Я невольно взглянул на свою потертую толстовочку.
— Если желаете, — сказал Степан Иванович, — можно сходить к одному портному. Он раньше фраки шил. А нынче работает в спецмастерской. На горбунов шьет и на дипломатов.
Попасть в эту мастерскую было сложно, но старик шофер помог мне. На руках у меня оказался ордер, а знаменитый портной был предупрежден о моем существовании. Насколько я понял, Степан Иванович дружил с ним с давней поры. По какому разряду я был зачислен в клиенты — как горбун или как дипломат, меня не волновало.
Я хорошо запомнил этого мастера не потому, что он построил мой первый костюм: он поразил мое воображение.
Когда я вошел в мастерскую, Яков Захарович пил чай.
Поодаль, на широких столах, скрестив под собой ноги, сидели брючники.
Яков Захарович пил свой чай с лимоном за отдельным маленьким столиком. Седой, стройный и элегантный, со светлым платочком в верхнем карманчике отлично сшитого бархатного пиджака, он поднялся мне навстречу, небрежно принял из моих рук ордер и отложил его на столик не глядя.
— С вашего разрешения, я допью чай, — сказал Яков Захарович.
Он протянул мне журнал мод.
— Ознакомьтесь, — сказал Яков Захарович. — Я буду очень огорчен, если вы отсюда что-нибудь выберете.
В двадцать лет у меня не было четкого представления о модах, поэтому, я листал журнал без всякого воодушевления. Возможность ничего не выбирать устраивала меня.
— Приступим, — сказал Яков Захарович, подымаясь и разминая свои длинные, тонкие пальцы, как музыкант перед роялем. — Попрошу вас пройтись до окна и затем — на меня.
Как заговоренный, я дошел до окна.
— Держитесь свободней, — мягко попросил Яков Захарович.
Я приблизился к нему, как он велел.
Он положил свои легкие руки мне на плечи и едва ощутимым нажатием пальцев как бы извлек из моей фигуры одному ему слышимую мелодию будущего пиджака.
Это не было шарлатанством. Я стоял перед художником. В эти краткие минуты я был его любимой темой.
— Лидия Николаевна, — окликнул кого-то Яков Захарович, — попрошу вас записать размеры.
И, осторожно бродя пальцами по моему телу, он тихим голосом диктовал, не подряд, а с паузами, во время которых по его лицу проносились тени волнения и мыслей.
— Правое плечо — восемнадцать сантиметров, — диктовал Яков Захарович. — Левое — семнадцать. Правая лопатка на полсантиметра выше левой.
Заметив, вероятно, мою растерянность, он сказал:
— Не пугайтесь: каждый человек своеобразен. И только настоящий мастер может разгадать эту тайну.
Лучшего костюма, чем сшил мне Яков Захарович, у меня не было в жизни. Даже через двенадцать лет, блокадной зимой сорок первого года, я получил за этот костюм на Кузнечном рынке баснословную цену — три килограмма дуранды.
И все-таки Яков Захарович запал мне в душу не этим. Он первый отнесся ко мне как к своеобразной, ни на кого не похожей личности.
Все обрушилось под откос, как только я встал на ноги. Профессор Голованов с семьей возвратился из Харькова в Ленинград.
Больше года мы не виделись с Катей. За это время я получил от нее два письма, из которых можно было понять, что она чувствует, но нельзя было сообразить, что она делает. Я и сам писал ей такие же письма: они были вне времени.
Я понял из ее письма, что она рассталась со старшим оперуполномоченным ОГПУ Тышкевичем и вышла замуж за артиста Астахова. Катя упоминала об этом мельком, как о само собой разумеющемся поступке.
С Болеславом Тышкевичем она сошлась еще в то время, когда я жил в Харькове.
Он был старше нас лет на десять, этот загадочный блондин с неподвижно-породистым лицом интеллигентного аскета. Впрочем, даже глядя на него, я выдумывал его наружность. Человек, профессией которого являлась каждодневная борьба с контрреволюцией, не укладывался для меня в рамки своей определенной внешности. Его лицо, даже когда я смотрел на него, было размыто легендой.
В это лицо Kaтя выстрелила из нагана.
…Гуляя с ней, застигнутые ливнем, мы постучались к нему, — он жил подле университетского сада. Увидев, что мы промокли, Тышкевич дал нам свою одежду. Мне достался плащ, а Катя надела его галифе, гимнастерку и высокие сапоги. Оба мы, и Тышкевич и я, смотрели на нее влюбленными глазами.
Она прохаживалась по комнате, грохоча сапогами не по росту.
Подле дивана на тумбочке лежал наган, патроны были рассыпаны радом. Катя взяла наган и, зажмурившись, прицелилась в Тышкевича.
— Страшно? — спросила она.
— Нисколько. Он не заряжен.
— А говорят, что с оружием нельзя шутить, — сказала Катя.
— Говорят, — ответил Тышкевич.
— И вам нисколечко-нисколечко не страшно?
Он пожал плечами, не сводя с нее околдованного взгляда.
— Ладно, — сказала Катя. — Я только скомандую, как в книжках.