В башенку у ворот с крошечными древними окошечками, с узкой крутой лесенкой, заточил святейший синод епископа Антония за «совершение чудес, волнующее умы».
Петровский позвонил и, пошептавшись с келейником, ввел нас в маленькую приемную, где в лиловой шелковой рясе уже сидел Антоний на диване, ожидая визита.
Поглаживая редкую острую бороду с сильной проседью, он после первых приветствий стал вглядываться по очереди в каждого из нас очень блестящими небольшими серо-синими глазами.
Блок сидел очень прямой, точно в футляре, с бесстрастным лицом, но я чувствовала, внутренно смущенный. Маленький Петровский, любимец Андрея Белого, ерзал на стуле, поминутно поправляя пенсне на длинном носу. Любовь Дмитриевна загадочно молчала в кресле.
Почему Антоний выбрал очень странную тему разговора, до сих пор не понимаю. Говорил он, точно читал реферат перед аудиторией, именно на него и собравшейся, о девстве и материнстве, о половом аскетизме и браке.
Девство и аскетизм, по-видимому, не отвечали религиозному идеалу епископа Антония. Петровский многозначительно посматривал на А. Белого… А. Белый, с бледным сосредоточенным лицом, вероятно, одним ему понятным методом расшифровывал смысл неожиданного монолога. Блок опустил глаза; мне казалось, что ему просто ужасно хочется курить.
Послушали. Антоний задал каждому какой-то незначительный светский вопрос. Пригласил посещать его впредь. Нужно было и уходить.
На меня этот наш коллективный визит обрушился тяжелым конфузом. Совестно было глядеть в глаза Блока, жадно закурившего сейчас же за воротами, на А. Белого, смущенно топчущегося сбоку его, спрашивающего: ну как, что? Мы расселись по своим извозчикам. Была оттепель.
Полозья скрежетали по камням, взлохмаченная лошаденка едва тащила нас с Белым в санях.
Какое-то свое многозначительное заключение вывел, очевидно, из этой встречи А. Белый, и таинственно, как Джоконда, улыбался приподнятыми уголками «серпика». Я смотрела в его лицо и думала: да, будет. Но только без Антония и, верно, без Блока…
Большим пышным вечером чествовали приезд Блока в доме Белого, потом у нас, в «Грифе».
Брюсов, сам Блок, Бальмонт, Эллис читали стихи за чайным столом, за ужином. Но не богемный, а чисто светский характер носил этот вечер. Только А. Белый, как-то боком, по-медвежьи или точно по кочкам ходил среди гостей в черненькой своей курточке. Иногда подходил и спрашивал: «Хорошо? Правда? Хорошо, что приехал Блок? Вам нравится Любовь Дмитриевна?»
В этот вечер сковались крепкие звенья той цепи, что связала потом в трагические узлы судьбу и жизнь некоторых присутствующих. Но только молодые сотрудники «Грифа» и аргонавты смотрели на Блока, восторженно ловя его каждое слово. Бальмонт, как всегда слишком занятый собой и уже с легкими признаками наступающего «одержания», был с Блоком почти высокомерен. Брюсов, преувеличенно оживленный, но почему-то крайне сухо, говорил с ним о его книге, о стихах, о «Скорпионе» и т. п.
Всех поразило чтение стихов Блока. На первый раз оно казалось почти топорным, монотонным, нагоняющим скуку. Все на низких однообразных нотах, точно при этом каждую строчку отбивал невидимый метроном. Но именно эта простота потом начинала неизъяснимо нравиться, казалась органически связанной со всем его существом.
Меня Блок издали чувствовал, понимал и относился с нежной осторожностью, точно к цветку, у которого вот-вот облетят лепестки. А может быть, уже пророчески и знал он, что скоро облетят. Говоря об этой эпохе личной жизни, мне хочется сжать повествование до схемы. Она кончилась «балаганчиком», с хором мистиков и дырявым бумажным небом.
Блок уехал. Аргонавты чутко насторожились, а мистерии все не осуществлялись. В те дни Белый даже как будто избегал аргонавтов. В душе его совершался бессознательный, но тягостный перелом. Подменялись смыслы, колебалась почва под ногами, наплывали тяжелые флюиды, стало пугать то «черное» начало, носителем которого он считал Брюсова. Запомнился мне необычайно отчетливо один вечер. В Художественном театре первый раз давали «Вишневый сад». Мы поехали вдвоем. Ощущение огромного личного счастья преображало все; все казалось значительным, необычайным, полным нового прекрасного смысла. Крупными горящими звездочками кружились снежинки вокруг фонарей. Белые гирлянды небывалых цветов свисали с деревьев. Милой, какой-то родной казалась спина у извозчика — скорбно согнутая спина вечно чеховского Ионы. В фойе — настоящий праздник искусства: вся литературная и артистическая Москва. Русский московский праздник, освященный традициями, тоже казался прекрасным, неповторимым.
Плохие почему-то только нам попались — боковые — места в партере. Приходилось, глядя на сцену, вытягивать шею. В антракте зал задвигался, зашелестел, зашумел, заблистал. Куда смотрел А. Белый с таким ужасом потемневшим синим взором?
— Смотрите? Видите?.. Напротив, в ложе бенуара. Он! Он смотрит! Ах, как это плохо, плохо, плохо!
Он? Кто?
Валерий Брюсов!
Действительно, напротив, около самого барьера ложи, опустив вниз руку с биноклем, на нас пристально смотрел Брюсов. Точно сквозняком откуда-то подуло. Не знаю почему, но сердце сжалось предчувствием близкого горя.
Мы очень официально раскланялись. Потом я напоминала этот вечер Брюсову. Он смеялся: — Вольно же вам было быть такими хрупкими, и еще верить в «сглаз».
В этот вечер неясно для меня Брюсов незримо вошел в мою жизнь, чтобы остаться в ней вечно.
П. Н. Батюшков недаром пугался моего черного ядра гоголевской ведьмы из «Утопленницы». Может быть, в нем-то и заключается моя сущность, бесконечно чуждая Андрею Белому прошлому и настоящему. В вечер «Вишневого сада» она дрогнула первым живым биением.
Переживания тех дней с января по март можно было бы выразить только в симфонической композиции с грозным лейтмотивом «Пиковой Дамы».
Но «погибших дней осталась песня недопета…» (А. Белый)
Мне до сих пор напоминают их белые нарциссы с Ривьеры, которым суждено было украшать лишь Грифский кабинет, но, увы, не залы Элевзинских таинств.
Андрей Белый конечно знал, что срыв близко, — об этом он пишет в «Воспоминаниях о Блоке», — и меня же за него первую возненавидел. Бумажное небо проткнули мечом деревянным; правда, именно за ним-то и оказалось настоящее, но пережить этот миг равнялось почти смерти.
Случилось все это в реальности донельзя просто. Бальмонт читал в Историческом музее лекцию об У. Уитмене. Кончил первую часть, а А. Белый, несмотря на обещание, все не приходил. После антракта я оглянулась и увидала его где-то высоко, очень бледного, со странно гневным лицом.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});