Чей голос, какого певца? О каком "неоперенном альте" идет речь в другом стихотворении, написанном следом (8 февраля) с такою последней строфой:
Клянусь дарами Божьими:Своей душой живой! —Что всех высот дороже мнеТвой срыв голосовой!
Как бы там ни было, этот голос, юный и "неоперившийся", Цветаева предсказала. Ибо настал такой момент, когда, говоря ее же словами, "душа должна была переменить русло". "Провода" (поток стихов к Пастернаку) были написаны. Пастернак молчал. В мае Марина Ивановна в безнадежности осведомлялась о нем у Романа Гуля. В июне написала горькое стихотворение "Расщелина":
Ты во мне как в хрустальном гробеСпишь, — во мне как в глубокой ранеСпишь…
Любовь не прошла, — она просто спустилась на самое потайное дно души. А душе нужно было новое "горючее", повод к самой себе (опять цветаевская формула), потребность осуществиться вновь. И вот…
"Ваш голос молод, это я расслышала сразу… Ваш голос молод, это меня умиляет и сразу делает меня тысячелетней, — какое-то каменное материнство, материнство скалы"…
Это Цветаева пишет двадцатилетнему Бахраху 30 июня. И все лето — июль, август — наполняется для нее новым заочным романом; поскольку адресата она ни разу не видела, тем больший простор открывался творческому воображению.
…Александр Васильевич Бахрах за свою долгую жизнь знал очень многих из русского литературного зарубежья: Бунина, Зайцева, Ремизова, Белого, Тэффи, Сирина-Набокова, многих-многих других… Во время войны Бахрах жил у Бунина в Грассе, и, согласно непроверенной и им самим опровергаемой легенде, Бунин прятал его, как еврея, от фашистов. Прелестная легкая книга А. В. Бахраха "Бунин в халате" явилась своего рода данью посмертной благодарности последнему русскому классику…
А тогда, в двадцать втором, он, начинающий и заинтересованный критик, неравнодушный и вдумчивый, доброжелательный и достаточно тонкий, привлек живой интерес Марины Ивановны. И хлынул поток ее писем, написанных с тою же поэтической мощью, как и Пастернаку, а за год до того — Вишняку, как, впоследствии, она напишет Рильке, Штейгеру. В них было все, что мог дать Поэт своему адресату, — вся цветаевская безмерность.
Мы не знаем, что отвечал ей Бахрах, — как он вообще отнесся к обрушившейся на него "органной буре". Но до конца жизни он сохранил чрезвычайную скромность, ни словом не намекнув на свою личную заслугу в том, что вызвал к жизни эту книгу писем, — именно книгу, пусть и небольшую. В 1960 году Бахрах напечатал все письма Марины Ивановны к нему: девятнадцать — за 1923 год, одно — за 1924-й, одно — за 1925-й и два за 1928-й, когда он уже давным-давно ушел из ее творческой (да и человеческой) памяти. Но напечатал, опять-таки по скромности, с большими (едва ли не на треть) сокращениями. Его, вероятно, можно понять, но нынче, когда держишь в руках полные тексты цветаевских писем, убеждаешься, что сокращения были отнюдь не обязательны…
Встретилась Марина Ивановна с ним уже во Франции, вполне спокойно, "остывше". А в своей книге "По памяти, по записям", выпущенной на склоне лет, Александр Бахрах отведет ей небольшую главку: "Марина Цветаева в Париже".
Итак, роман в письмах. И в стихах, ибо одновременно к молодому адресату обращено несколько стихотворений. Бытие и быт поэта, его труды и дела, чувства и размышления. Мимолетности, превратившиеся в вечность… Сегодня мы должны быть благодарны Бахраху за эти страницы цветаевского жития. В ее посланиях, в их душевных, психологических, поэтических, любовных лабиринтах проступает абсолютнейшее доверие к человеческой величине собеседника, изначальная уверенность, что он поймет, уважение к личности, — здесь можно подставить еще множество слов, непреложно оживающих в цветаевском подходе к человеку, в которого она (в данный момент!) поверила, и тем больше, чем он неведомее, чужее. "Незнакомый человек — это все возможности, тот, от которого всё ждешь", — пишет она Бахраху.
"Я к каждому с улицы подхожу вся…" — это еще из письма 1917 года, и как пронзительно-точно сказано!
…Она объясняет Бахраху очень сложные, не всякому доступные вещи. Разницу между бдением (волевым началом) и бессонницей (пассивным, страдательным, стихийным). Толкует понятие ремесла в высоком и "низком" его значениях. Объясняет, что у поэта не должно быть "лица", что у него — голос, который и есть его лицо. Распахивает целую сокровищницу озарений, афоризмов, аналогий. Идет "волшебная игра" — чего! она и сама не может обозначить: сердца? души? "Не знаю, как его зовут, но кроме него у меня нет ничего". И вот этим "последним" (здесь она обрывает фразу; мы бы сказали плоско: всей собой) она делится со своим собеседником.
Она знает, что общение с ней берет много сил, но верит в эти силы, вызывает их — не для себя, не во имя свое, а во имя того, к кому в данный момент обращается. Сумейте, смогите, в конечном счете: сбудьтесь! — вот ее призывы, ее заклинания, ее заклятия. "Я хочу, дитя, от Вас — чуда. Чуда доверия, чуда понимания, чуда отрешения" (письмо от 14 — 15 июля).
И все же главное, самое главное — в другом. Да, поднять человека до себя, да, помочь ему вырасти, да, усилить его возможности, как правило меньшие, нежели ей мечтается. Но все это сиюминутное, человеческое, в конечном счете — бытовое. Цветаева — личность слишком крупная, чтобы сводить все к одним лишь данным, конкретным, "бренным" отношениям и чувствам, как бы ни были они высоки и далеки от "земли". В том же письме читаем слова, написанные в минуту величайшего прозрения, слова, направленные уже как бы поверх всех "голов": своей собственной, собеседника, современников, поверх своего времени, — наказ, обращенный вперед, в Будущее:
"Суметь не отнести на свой личный счет то, что направлено на Ваш счет — вечный".
Вероятно, не совсем права была Ариадна Эфрон, от которой мне не раз доводилось слышать горькие сетования: "Как же мама была неразборчива, какими ничтожествами обольщалась!" Но ведь Марина Ивановна уже заранее, раз и навсегда, отвела это суровое суждение. Личных "счетов" было в ее жизни множество, и в сумме они составляли именно личные: судьбы, характеры, отношения. Вечный, бессмертный счет был единственный: Творчество — по нему и спрашивается с поэта. "Посвящается такому-то…" "Обращено к такому-то…" Все это, конечно, нужно знать, если мы исследуем личность, судьбу, характер поэта — живого человека. Сами же по себе посвящения, обращения ничего, в сущности, не меняют: Миндлин ли, Вишняк ли, — которому Цветаева перепосвятила цикл "Ученик"… или Мандельштам, которому, напротив, сняла посвящение, по ее словам, "из-за ревнивой жены"… А Пастернак, — стихи к нему во множестве рассыпаны в книге "После России" (1928 г.), но мы не найдем там посвящений ему, хотя их автор (именно так называла Цветаева вдохновителей своей поэзии), — именно он, Борис Пастернак во веки веков…
"Основа творчества — дух. Дух, это не пол, вне пола, — горячо убеждала Цветаева Романа Гуля в письме от 27 июня. — Пол, это разрозненность; в творчестве соединяются разрозненные половины Платона". В пылу полемического и упрямого негодования она вопрошала Гуля: "Божественная Комедия" — пол?… "Фауст — пол?… Пол, это то', что должно быть переборото, плоть, это то', что я отрясаю".
Но здесь Цветаева упиралась в тупик собственной двоякости. "Отрясать", отвергать можно лишь то, что неумолимо существует. Она объявила войну Еве, "плоти", и, шире — земным страстям, — но разве не что иное, как столкновение "небесного" и "земного", сосуществующих в ней самой, высекало огонь ее творческого гения?
Александр Бахрах для Цветаевой — некая точка приложения ее безмерной творческой силы. В письмах и стихах к нему рождается миф о романтическом юношеском Голосе, который пробуждает поэта. Обладатель голоса невидим и неведом; поэт прозревает его "в глубокий час души и ночи", когда все слепы. Как же верна себе Марина Цветаева, еще в детских стихах провозгласившая:
Только ночью душе посылаются знаки оттуда…
Такою ночью предстает перед ее внутренним взором заочный собеседник. И вот она уже как бы со стороны наблюдает саму себя, свой материнский, женский, вечный взгляд, устремленный на этого юношу, столь явного, сколь и таинственного, — бессмертный взгляд из далека расстояний и времен:
Седеющий волчицы римскойВзгляд, в выкормыше зрящей — Рим!Сновидящее материнствоСкалы…
Ночь (яснозрение души) и расстояние служат порукой тому, что между заочными собеседниками не будет "ни одной вражды", ни одного недоразумения, ни одного разочарования, — ибо разочарование может внезапно вспыхнуть уже от реального, слышимого голоса, который не понравится. "Ведь тела (вкусовые пристрастия наши) бесчеловечны", — убеждает Цветаева адресата, взваливая на его плечи непосильную ношу своих поэтических, психологических, философских озарений. Ее требование осилить, вынести (понять) идет об руку с обостренным слухом на его ответы: малейшая неточность, небрежность в подборе слов: "сладость любви", "отрава любви" и подобные вызывает у Марины Ивановны чуткий, строгий, но и снисходительный отклик, и вот уже она спешит предостеречь его от бездушия: эстетства, от "замены сущности — приметами", от расчета "даже страдание превратить в усладу". "Дитя, не будьте эстетом! Не любите: красок — глазами, звуков-ушами, губ — губами, любите всё душой. Эстет, это мозговой чувственник, существо презренное. Пять чувств его — проводники не в душу, а в пустоту. "Вкусовое отношение", — от этого недалеко' до гастрономии" (письмо от 25 июля).