Зеркала были затянуты черным холстом. В гостиной была сдвинута мебель, появился черный катафалк, стучали молотками, носили большие церковные свещники. В раскрытую настежь на лестницу дверь шел свежий воздух и мужики в рубашках, топоча высокими сапогами и дыша морозом, вносили тяжелые кадки с лавровыми деревьями и пальмами. Запертая в спальню Диди жалобно повизгивала, плача.
Жизнь повела приступ на смерть и жизнь победила.
Когда Валентина Петровна, обряженная Таней в полный траур, с лицом прикрытым длинною черной вуалью вошла в гостиную и увидала гроб, покрытый цветами, множество венков, прислоненных к подножию катафалка, желтые языки свечей, священника и дьякона, кадящих гробу и темные волосы и бороду мужа, просвечивающие сквозь кисею, когда после глубокой тишины в комнате, где тесно стали ее знакомые и где было слышно сначала лишь мерное позвякивание колец кадила, вдруг густой и властный голос диакона прервал эту почтительную тишину страшными и непонятными словами:
— Глас осьмый!.. Аллилуйя!
И сдержанно, тихо и уверенно, будто ангельскими голосами ответил дьякону из прихожей хор певчих — Валентина Петровна поняла, что собственно — и нет смерти. Есть жизнь безконечная.
XXXIII
После похорон мужа жизнь Валентины Петровны стала ужасна.
Дома все напоминало: призраки Портоса, отца и гроб Якова Кронидовича. Сквозь запах цветов ей теперь всегда слышался преследовавший ее всю ее брачную жизнь тошный запах тления. Дома она никуда не могла уйти от него. Она не отпускала от себя Таню… Она искала друзей, сочувствия.
Друзей не было.
Тот таинственный обруч, которым в мыслях своих Валентина Петровна соединила над изголовьем умирающего мужа — Стасского, Портоса, его страшную смерть и это ужасное слово «нарочно» — не был больше тайной.
По Петербургу поползла сплетня… И сплетня эта была, что в тайной гарсоньерке бывала Валентина Петровна и что Яков Кронидович из-за нее покончил с собою. И, хотя знали, что следствие дозналось, что накануне убийства Портоса в гарсоньерку проникла и там ночевала некая Агнеса Васильевна Крейгер, состоявшая в партии соцалистов-революционеров, занимавшаяся пропагандой в войсках и одно время бывшая в связи с штабс-капитаном Багреневым, исчезнувшая из Петербурга и разыскиваемая полицией, хотя полиция искала с большим рвением, но и так же безуспешно, некоего Ермократа Грязева, которых именно и подозревали в убийстве и едва-ли не с политическими целями — молва приплетала к этому Валентину Петровну и отношение общества к ней изменилось.
Дамы присылали холодные lеttrеs dе condolеancе, едва ли не списанные из письмовника. Они заходили к ней изредка, но в их разговоре было столько любопытства, раздражавшего Валентину Петровну, что она избегала видеть их. Те, кто бывал у них, кто слушал их концерты, кто пил и ел у них, теперь почти не бывали.
Был Долле, неуклюжий и смущенный, заходил Обри, смотревший на Валентину Петровну взглядом, полным такого сострадания, что лучше бы не приходил вовсе.
Валентине Петровне надо было уехать и она уже решила уехать к матери доживать свой вдовий век, но ее держали дела. Яков Кронидович оставил завещание, где все свое состояние, большею частью в ренте и процентных бумагах, завещал ей. Надо было ликвидировать квартиру и продать мебель. Следователь просил ее остаться некоторое время в Петербурге и для чего-то опечатал рабочий кабинет Якова Кронидовича и комнату Ермократа. Вид запертых дверей с навешенными бирками с печатями усугублял таинственный ужас квартиры, и по вечерам Валентине Петровне чудилось, что там кто-то ходит и слышались там голоса. Жить одиноко в Петербурге было нестерпимо. Доживать свой век, когда еще не стукнуло 28-ми лет — и казалось, что и жизнь-то ее по настоящему еще не начиналась — было ужасно. Были мысли — поступить в сестры милосердия… пойти в монастырь… Как-то не улыбалось ей ни то, ни другое в ее молодые годы, при ее здоровье… при ее свободных средствах…
И мало-помалу все ее мысли сошлись на одном: — "ах! уехать куда-нибудь, где бы никто ее не знал, где бы не слышали ничего про убийство Портоса, где были бы совсем другие, новые люди, которые ее полюбили бы по хорошему".
"Ведь не такая же я плохая!? Неужели никому я не нужна?… Я красивая, молодая, добрая, сильная, талантливая, жаждущая работы, деятельности… и так любящая жизнь!.."
В двадцатый день по смерти Якова Кронидовича она решилась исповедаться. Она пошла не в свой приход, а к священнику о. Александру Васильеву, в чужой приход, пошла к нему, так как слыхала о его светлой жизни и большом уме.
Сначала мучительно, с трудом, но потом все легче, свободнее и просторнее лилась ее исповедь и с каждым словом покаяния тяжесть точно сползала с ее души.
Близко от нее была большая борода лопатой, темная в седине и кроткие старые простые глаза.
Она кончила. Стояла в траурном платье, в черной шляпе с плерезами и длинной до пят вуали, устремив глаза на раскрытое евангелие и золотой крест, и крупные слезы блестящими алмазами застыли в ресницах нижних век. Кротко и тихо говорил ей отец Александр о силе греха, о милосердии Божьем, о воле Господней, о наказании и прощении. — Раскаиваетесь ли вы в совершенном? Она, молча, кивнула головой. Не в силах была говорить.
— Верите-ли вы в Господа и Его милосердие, в Его прощение и Святое Таинство Причащения?
— Не веровала бы — не пришла бы, — утирая слезы тонким платочком, сказала Валентина Петровна.
— Господь по своему милосердию простит вас.
— Что же мне делать?
— Поступайте так, как укажет вам ваше сердце. Господь направит вас. В Него веруйте и Ему доверьтесь.
Со странным облегчением в душе она целовала крест и Евангелие и ей казалось, что Кто-то, необычайно добрый, такой, каким не может быть человек, говорил ей слова отпущения грехов.
На другой день, утром, она вместо черного траурного платья надела белое и в кружевной мальтийской косынке кремового цвета поехала с Таней к обедне причащаться.
Когда ехала назад, по хорошему санному пути — в эти дни нападало много снега — ей казалось, что она не узнает Петербурга.
Все блистало в ярком мартовском солнце. Мороз был небольшой, и весело бежали извозчичьи лошади под серыми попонками, сани стремились куда-то и звучны были голоса прохожих. В матовом синем небе протяжно и печально звучали колокола великопостного перезвона. Упругий ветерок налетал с моря и нес запах каменного угля, смолы: — широкого простора. Валентине Петровне казалось, что дома ее ждет какая-то большая радость!
Не могло быть иначе в такой великий день, когда она, причастницей самого Господа Иисуса Христа, входила в опостылевшую ей квартиру.
XXXIV
Дома ее встретила своими особыми ласками Ди-ди. В столовой Марья приготовила чай — Валентина Петровна, блюдя обычай, ничего не ела и не пила до причащения. На подносе у ее прибора лежало письмо.
Валентина Петровна все в том же возбужденном и приподнятом настроении села за стол и взяла в руки конверт. Загородная семикопеечная марка и странный штемпель почтовой станции «Ляохедзы»… Почерка она сразу не узнала. Маленьким ножичком она вскрыла письмо.
От Петрика… Двадцать дней!.. Десять дней шла к Петрику газета "Новое Время", где в шести черных рамках было напечатано о смерти Якова Кронидовича. Сначала объявляла об этом "убитая горем" вдова, потом Медицинский Совет Министерства Внутренних Дел, Императорская Медико-Хирургическая Академия, слушатели и слушательницы Энского университета, Женский медицинский институт и Императорский институт экспериментальной медицины — эти шесть объявлений сказали Петрику, какое большое и сколькими людьми уважаемое лицо умерло и сказали ему о горе госпожи нашей начальницы и о том, что «божественная» теперь свободна. И под горячим впечатлением самых разнородных чувств Петрик писал Валентине Петровне свое «кондолеансное» письмо. Десять дней шло оно до Петербурга.
Должно быть, когда «запускал» он перо в чернильницу — из нее не вылетала муха, а налиты были хорошие чернила и в эту ночь, как видно, сама «литература» ночевала с Петриком.
Такое чуткое, нежное и теплое письмо было написано им! Он осторожно, утешая ее в двойной потере, — трагической смерти друга и безвременной кончине мужа, намекал ей, что теперь она свободна. Он писал ей, что, попав в глухую Маньчжурию, в постовую казарму — он убедился в том, что в «холостом» полку, с его устоявшимся бытом и трехвековыми традициями — одно, а на глухой окраине в Китайской Маньчжурии совсем это другое.
…"Как говорится, госпожа наша начальница, пишется «конка», а выговаривается «трамвай»… Здесь женатый офицер полезнее холостого, особенно если он командует сотней, или полком. Тут нет офицерских собраний и, если нет смягчающего женского влияния, то остается — пить под луну, под лай собаки, играть в «мяу», или сидеть над ведром с водой в пустом сарае и ждать, когда в особый прорез в потолке упадет в это ведро бродячая по крыше крыса. Невеселая это история… Сколь много может тут сделать женщина, именно, в сковывании этого только зарождающегося военного быта, в создании благородных рыцарских традиций… Такая, как Вы, с детства выросшая в Старо-Пебальгском полку, музыкантша, знающая языки — вы несли бы ту изящную русскую культуру в новый край, что мне, солдату, не под силу…"