Царские жандармы допрашивали Кибальчича[70] сутками. Жандарм стоял рядом и тормошил, не давая закрыть глаза. В 1936 году эту пытку воскресили. Я знавал человека, прошедшего 72-часовой следственный конвейер. Следователи сменялись, непрерывно задавая один и тот же вопрос. С годами конвейер усовершенствовали, введя ночные допросы плюс дневной тюремный распорядок. Но майору, который отсыпался днем, порой хотелось вздремнуть и ночью. А то, случалось, среди допроса вызовут его к начальству: оно тоже работало, в основном, ночами, как и весь сталинский аппарат. Тогда майор вызывал дежурного надзирателя: «Отведите арестованного в бокс!»
Бокс – это каменная коробка площадью около квадратного метра, в которой можно только стоять или сидеть. Туда тебя запирают на час, два, три. Ряды боксов стояли во всех коридорах Бутырок и остальных передовых тюрем нашей родины. Песня "Тюрьмы и церкви…" продолжала быть актуальной.
Но не пора ли остановиться? Дежурный, отведите его в бокс.
38. Пользуйся, твое счастье!
«Шанхайцы» – так прозвали бывших русских эмигрантов (и их детей), живших в Китае и пожелавших вернуться в СССР после известного обращения Сталина, в котором их звали домой, и обещали забыть все. В Шанхае их собралось тысяч пять, и они приехали. Вполне возможно, что кое-кто из них заранее завербовался в иностранную разведку. Пусть десять, пусть даже сто человек. Их необходимо арестовать. Но искать – канительное дело, да и ума на это надо. Не проще ли арестовать все пять тысяч и всем дать лагерь?
Одного из них, молодого инженера Игоря Алексеева, я знавал. Его арестовали где-то далеко от Москвы. Его следователь, кроме майорской, других звезд не хватал, и Игорь наговорил на себя несусветную чепуху, взятую из модного загранфильма "Приключения двух братьев в стране дикарей". За такой бред полагалось 25 лет. Дело пошло в Москву на утверждение и попало в руки более образованного (по этой части) работника. Алексеев со смехом рассказывал, какой идиотский вид имел следователь, когда ему вернули дело, да еще основательно намылили шею. Оправившись, он сказал Игорю: "Не будь слишком умным. У нас это не пройдет. У нас не арестовывают напрасно, и ошибок не бывает." Завели новое дело – и Алексеев получил свои 25.
До такой проделки я не додумался, кроме того, в руках моего Пинкертона имелось старое дело. Однако я охотно признался, что имел отношение к смерти Горького, тайно убитого все теми же троцкистами. Я не говорил о своем участии – это было бы явно нелепо, но так, мол, знал кое-что. Майор расцвел и составил чудный протокол. Когда он переписал его великолепным круглым почерком, я попросил заглянуть в календарь. Что-то мне сегодня утром померещилось, будто Горький умер, когда я давно уже сидел в тюрьме. Как изобразить праведный гнев следователя? Он порвал протокол и материл меня часа два без передышки.
Наконец, он охрип. На такой напряженной умственной работе, немудрено надорвать глотку. Он беспрерывно отхаркивался – но не в плевательницу, стоявшую в двух шагах, а в корзину для бумаг у себя под ногами. Меня все время передергивало, я представлял себе, с каким отвращением собирает уборщица заплеванные бумаги в мешок, чтобы, как полагается, опечатать и сжечь его. Мой майор говорил об уважении к труду самыми высокими словами из передовых статей. Я упоминаю об этой подробности потому, что она не давала мне покоя все ночи допроса. Глядя, как он харкает в корзинку, я всякий раз думал о лицемерии этих людей, твердящих о "труде миллионов".
Все следователи аккуратно записывали: "Допрос начат в таком-то часу, закончен в таком-то". Вряд ли имелось в виду, чтобы протоколы дошли до наших внуков, и чтобы они узнали, по сколько часов держали нас без сна, задавая один и тот же вопрос. Не внуки, а ближайшее начальство читало протокол и видело: да, майор старается, надо его отметить.
Зато в выписках из постановлений ОСО (Особого совещания), предъявляемых нам, осужденным, никогда не фиксировалось, сколько времени продолжался заочный суд. Через двадцать лет мы иногда узнавали это из постановлений о реабилитации. Например, "суд" над В.А.Трифоновым, старым большевиком, продолжался 15 минут (см. книгу его сына Юрия Трифонова "Отблеск костра").
… Один только раз следователь предъявил мне свидетельское показание против меня. Оно состояло из семи слов: "Я, такой-то, был знаком с рядом известных троцкистов…" – а далее шла моя фамилия в составе длинного списка на всю страницу: Каменецкий, Селивановский, Горошко, Горбатов, еще несколько рабочих артемовской типографии газеты "Кочегарка", несколько московских журналистов… Почти все они никогда к оппозиции не примыкали, иные и в партии не состояли. Из москвичей мне запомнился Сахновский, член партии, весьма далекий от троцкистов. Он, как я узнал впоследствии, был арестован тогда же, примерно в 1949 или 1950 году, сидел в лагере и умер от кровоизлияния в мозг в ту минуту, как ему вручили постановление о реабилитации.
Кто же был мой свидетель обвинения, все свидетельство которого уместилось в словах: "был знаком с известным троцкистом…"? Бывший сотрудник "Кочегарки", довольно назойливый, но в общем безобидный паренек, член комсомольской ячейки печатников. Теперь он значился агентом французской разведки. "Выписку из протокола агента французской разведки" мне в руки не дали, а показали издали и зачитали.
Сколько же психических атак он вынес? Сколько суток подряд его допрашивали ночью, соблюдая бутырский распорядок днем? Сколько раз он сидел в карцере? Какие пытки вынес, прежде чем согласился, что он действительно французский шпион и, как таковой, действительно знал этих двадцать пять или тридцать несчастных. Так справедливо ли называть имя жертвы, если ты не можешь раскрыть деяний палача? Не имена следователей важны для истории – что ей Волков или Метан? – а полное имя той системы, что породила полковников, у которых "Бухарин разговаривал", что создала архивы лживых папок для вечного хранения, что породила в народе страх и искалечила его сознание десятками лет подозрительности, доносов и слепоты. Культ личности – лишь одна из ее сторон. Но и о нем забыли.
Все следователи, все вертухаи, все начальнички наши в один голос повторяли: "Честных советских людей мы не трогаем. Раз взяли, значит что-то есть. Надо покопаться – и обнаружится". И копались – и обязательно обнаруживали. Обнаруживали то, чего не было. Почему?
Когда тебя допрашивает враг – и ты знаешь, что он враг, и твой народ это знает – ты чувствуешь за спиной дыхание народа, даже если он вынужден молчать. Все равно ты знаешь, что он – с тобой.
А тут? Ведь народ верил именно вертухаям, а не нам. Постоянно дрожа от страха, что его, НЕВИННОГО, могут арестовать, каждый в то же самое время верил, что все остальные ВИНОВНЫ! Совершенно так, как одесский комсомолец Дидовский на руднике, как лейтенант Раменский, как наши соседи в Ейске, испуганной толпой, стоявшие в очереди к уборной, пока в нашей квартире шел обыск – мне это позже рассказала Ася. Когда же меня увезли, одна из соседок сказала: "Я по его харе видела, что он враг…"
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});